Русская поэзия
Русские поэтыБиографииСтихи по темам
Случайное стихотворение
Рейтинг русских поэтовРейтинг стихотворений

Русская поэзия >> Белла Ахатовна Ахмадулина

Белла Ахатовна Ахмадулина (1937-2010)


  • Биография

    Все стихотворения на одной странице


    Август

    Так щедро август звезды расточал.
    Он так бездумно приступал к владенью,
    и обращались лица ростовчан
    и всех южан — навстречу их паденью.
    
    Я добрую благодарю судьбу.
    Так падали мне на плечи созвездья,
    как падают в заброшенном саду
    сирени неопрятные соцветья.
    
    Подолгу наблюдали мы закат,
    соседей наших клавиши сердили,
    к старинному роялю музыкант
    склонял свои печальные седины.
    
    Мы были звуки музыки одной.
    О, можно было инструмент расстроить,
    но твоего созвучия со мной
    нельзя было нарушить и расторгнуть.
    
    В ту осень так горели маяки,
    так недалеко звезды пролегали,
    бульварами шагали моряки,
    и девушки в косынках пробегали.
    
    Все то же там паденье звезд и зной,
    все так же побережье неизменно.
    Лишь выпали из музыки одной
    две ноты, взятые одновременно.


    Апрель

    Вот девочки — им хочется любви.
    Вот мальчики — им хочется в походы.
    В апреле изменения погоды
    объединяют всех людей с людьми.
    
    О новый месяц, новый государь,
    так ищешь ты к себе расположенья,
    так ты бываешь щедр на одолженья,
    к амнистиям склоняя календарь.
    
    Да, выручишь ты реки из оков,
    приблизишь ты любое отдаленье,
    безумному даруешь просветленье
    и исцелишь недуги стариков.
    
    Лишь мне твоей пощады не дано.
    Нет алчности просить тебя об этом.
    Ты спрашиваешь — медлю я с ответом
    и свет гашу, и в комнате темно.


    Бубны

    Когда я говорить устану,
    когда наскучат мне слова,
    когда я изменю уставу
    веселости и торжества, —
    выходят из подвалов бубны
    тогда,
    о, именно тогда,
    все их движения так буйны
    и песня их так молода.
    Осенним солнцем залитые,
    они на площади сидят,
    и бьют в ладошки золотые
    и весело вокруг глядят.
    
    Что за ночь — по реке и по рощам!
    Что за ночь окружает меня!
    Ты кричишь: «Эй, паромщик, паромщик!»
    Но вокруг ни души, ни огня.
    
    Как далеки и Дзегви, и Мцхета,
    и таинственный месяц в реке.
    Он молчит, но так слышимо это.
    Что он думает там, вдалеке?


    В Зедазени

    Лето заканчивается поспешно,
    лето заканчивается на дворе.
    Поспела ежевика,
    ежевика поспела
    и боярышник на горе.
    
    Листвою заметает овраги,
    здесь эхо такое большое да ломкое.
    А небо над ущельем Арагви
    все такое же синее и далекое.
    
    Хорошо иметь его,
    хорошо иметь его
    в сердце…
    О, как стройна
    дорога на Имеретию,
    дорога на Имеретию
    прямая, словно струна.
    
    Как эти места чисты и добры,
    как быстро здесь дни летят.
    Над Зедазени шелестят дубы,
    дубы шелестят…


    Возвращение из Ленинграда

    Всё б глаз не отрывать от города Петрова,
    гармонию читать во всех его чертах
    и думать: вот гранит, а дышит, как природа…
    Да надобно домой. Перрон. Подъезд. Чердак.
    
    Былая жизнь моя – предгорье сих ступеней.
    Как улица стара, где жили повара.
    Развязно юн пред ней пригожий дом столетний.
    Светает, а луна трудов не прервала.
    
    Как велика луна вблизи окна. Мы сами
    затеяли жильё вблизи небесных недр.
    Попробуем продлить привал судьбы в мансарде:
    ведь выше — только глушь, где нас с тобою нет.
    
    Плеск вечности в ночи подтачивает стены
    и зарится на миг, где рядом ты и я.
    Какая даль видна! И коль взглянуть острее,
    возможно различить границу бытия.
    
    Вселенная в окне — букварь для грамотея,
    читаю по складам и не хочу прочесть.
    Объятую зарей, дымами и метелью,
    как я люблю Москву, покуда время есть.
    
    И давешняя мысль — не больше безрассудства.
    Светает на глазах, всё шире, всё быстрей.
    Уже совсем светло. Но, позабыв проснуться,
    простёр Тверской бульвар цепочку фонарей.


    Декабрь

    Мы соблюдаем правила зимы.
    Играем мы, не уступая смеху,
    и, придавая очертанья снегу,
    приподнимаем белый снег с земли.
    
    И, будто бы предчувствуя беду,
    прохожие толпятся у забора,
    снедает их тяжелая, забота:
    а что с тобой имеем мы в виду.
    
    Мы бабу лепим, только и всего.
    О, это торжество и удивленье,
    когда и высота и удлиненье
    зависят от движенья твоего.
    
    Ты говоришь: - Смотри, как я леплю.-
    Действительно, как хорошо ты лепишь
    и форму от бесформенности лечишь.
    Я говорю: — Смотри, как я люблю.
    
    Снег уточняет все свои черты
    и слушается нашего приказа.
    И вдруг я замечаю, как прекрасно
    лицо, что к снегу обращаешь ты.
    
    Проходим мы по белому двору,
    мимо прохожих, с выраженьем дерзким.
    С лицом таким же пристальным и детским,
    любимый мой, всегда играй в игру.
    
    Поддайся его долгому труду,
    о моего любимого работа!
    Даруй ему удачливость ребенка,
    рисующего домик и трубу.


    * * *

    Дождь в лицо и ключицы,
    и над мачтами гром.
    Ты со мной приключился,
    словно шторм с кораблем.
    
    То ли будет, другое…
    Я и знать не хочу —
    разобьюсь ли о горе,
    или в счастье влечу.
    
    Мне и страшно, и весело,
    как тому кораблю…
    
    Не жалею, что встретила.
    Не боюсь, что люблю.


    Зима

    О жест зимы ко мне,
    холодный и прилежный.
    Да, что-то есть в зиме
    от медицины нежной.
    
    Иначе как же вдруг
    из темноты и муки
    доверчивый недуг
    к ней обращает руки?
    
    О милая, колдуй,
    заденет лоб мой снова
    целебный поцелуй
    колечка ледяного.
    
    И все сильней соблазн
    встречать обман доверьем,
    смотреть в глаза собак
    и приникать, к деревьям.
    
    Прощать, как бы играть,
    с разбега, с поворота,
    и, завершив прощать,
    простить еще кого-то.
    
    Сравняться с зимним днем,
    с его пустым овалом,
    и быть всегда при нем
    его оттенком, малым.
    
    Свести себя на нет,
    чтоб вызвать за стеною
    не тень мою, а свет,
    не заслоненный мною.


    * * *

    Из глубины моих невзгод
    молюсь о милом человеке.
    Пусть будет счастлив в этот год,
    и в следующий, и вовеки.
    
    Я, не сумевшая постичь
    простого таинства удачи,
    беду к нему не допустить
    стараюсь так или иначе.
    
    И не на радость же себе,
    загородив его плечами,
    ему и всей его семье
    желаю миновать печали.
    
    Пусть будет счастлив и богат.
    Под бременем наград высоких
    пусть подымает свой бокал
    во здравие гостей веселых,
    
    не ведая, как наугад
    я билась головою оземь,
    молясь о нем — средь неудач,
    мне отведенных в эту осень.


    Метель

    Февраль — любовь и гнев погоды.
    И, странно воссияв окрест,
    великим севером природы
    очнулась скудость дачных мест.
    
    И улица в четыре дома,
    открыв длину и ширину,
    берет себе непринужденно
    весь снег вселенной, всю луну.
    
    Как сильно вьюжит! Не иначе —
    метель посвящена тому,
    кто эти дерева и дачи
    так близко принимал к уму.
    
    Ручья невзрачное теченье,
    сосну, понурившую ствол,
    в иное он вовлек значенье
    и в драгоценность перевел.
    
    Не потому ль, в красе и тайне,
    пространство, загрустив о нем,
    той речи бред и бормотанье
    имеет в голосе своем.
    
    И в снегопаде, долго бывшем,
    вдруг, на мгновенье, прервалась
    меж домом тем и тем кладбищем
    печали пристальная связь.


    Море

    Погрезим о морском просторе!
    Там синь, сиянье, там весна.
    Хоть в сне чужом увидеть море —
    и то заманчиво весьма.
    
    А вот и добрый друг растений,
    жарой полуденной томим.
    Он, кажется, и сам растерян,
    что снится именно таким.
    
    Зачем он согласился сняться?
    Ах, беспокойство, маета!
    Причем здесь лошадь и возница?
    И форм античных чистота?


    На набережной

    Я в семь часов иду — так повелось —
    по набережной, в направленье дома,
    и продавец лукавый папирос
    мне смотрит вслед задумчиво и долго.
    
    С лотком своим он на углу стоит,
    уставится в меня и не мигает.
    Будь он неладен, взбалмошный старик.
    Что знает он, на что он намекает?
    
    О, неужели ведомо ему,
    что, человек почтенный и семейный,
    в своем дому, в своем пустом дому,
    томлюсь я от чудачеств и сомнений?
    
    Я чиркну спичкой — огонек сырой
    возникнет. Я смотрю на это тленье,
    и думы мои бродят над Курой,
    как бы стада, что ищут утоленья.
    
    Те ясени, что посадил Важа,
    я перенес в глубокую долину,
    и нежность моя в корни их вошла,
    и щедро их цветеньем одарила.
    
    Я сердце свое в тонэ закалил,
    и сердце стало вспыльчивым и буйным. —
    И все ж порою из последних сил
    тянул я лямку — одинокий буйвол.
    
    О старость, приговор твой отмени
    и детского не обмани доверья.
    Не трогай палисадники мои,
    кизиловые не побей деревья.
    
    Позволь, я закатаю рукава.
    От молодости я изнемогаю —
    пока живу, пока растет трава,
    пока люблю, пока стихи слагаю.


    Невеста

    Хочу я быть невестой,
    красивой, завитой,
    под белою навесной
    застенчивой фатой.
    
    Чтоб вздрагивали руки
    в колечках ледяных,
    чтобы сходились рюмки
    во здравье молодых.
    
    Чтоб каждый мне поддакивал,
    пророчил сыновей,
    чтобы друзья с подарками
    стеснялись у дверей.
    
    Сорочки в целлофане,
    тарелки, кружева…
    Чтоб в щёку целовали,
    пока я не жена.
    
    Платье мое белое
    заплакано вином,
    счастливая и бедная
    сижу я за столом.
    
    Страшно и заманчиво
    то, что впереди.
    Плачет моя мамочка,-
    мама, погоди.
    
    … Наряд мой боярский
    скинут на кровать.
    Мне хорошо бояться
    тебя поцеловать.
    
    Громко стулья ставятся
    рядом, за стеной…
    Что-то дальше станется
    с тобою и со мной?..


    Облака

    Грозы и солнца перемирие,
    и облака несут утрату
    дождя —
    над всем:
    над пирамидами,
    над Хеттой,
    Мидией,
    Урарту.
    И радуга —
    грозы напарница-
    встает,
    и пенится Кура.
    Куда теперь они направятся?
    Куда? Не ведаю.
    Куда?


    * * *

    Опять сентябрь, как тьму времен назад,
    и к вечеру мужает юный холод.
    Я в таинствах подозреваю сад:
    все кажется — там кто-то есть и ходит.
    
    Мне не страшней, а только веселей,
    что призраком населена округа.
    Я в доброте моих осенних дней
    ничьи шаги приму за поступь друга.
    
    Мне некого спросить: а не пора ль
    списать в тетрадь — с последнею росою
    траву и воздух, в зримую спираль
    закрученный неистовой осою.
    
    И вот еще: вниманье чьих очей,
    воспринятое некогда луною,
    проделало обратный путь лучей
    и на земле увиделось со мною?
    
    Любой, чье зренье вобрала луна,
    свободен с обожаньем иль укором
    иных людей, иные времена
    оглядывать своим посмертным взором.
    
    Не потому ль в сиянье и красе
    так мучат нас ее пустые камни?
    О, знаю я, кто пристальней, чем все,
    ее посеребрил двумя зрачками!
    
    Так я сижу, подслушиваю сад,
    для вечности в окне оставив щелку.
    И Пушкина неотвратимый взгляд
    ночь напролет мне припекает щеку.


    Осень

    Не действуя и не дыша,
    все слаще обмирает улей.
    Все глубже осень, и душа
    все опытнее и округлей.
    
    Она вовлечена в отлив
    плода, из пустяка пустого
    отлитого. Как кропотлив
    труд осенью, как тяжко слово.
    
    Значительнее, что ни день,
    природа ум обременяет,
    похожая на мудрость лень
    уста молчаньем осеняет.
    
    Даже дитя, велосипед
    влекущее,
    вертя педалью,
    вдруг поглядит на белый свет
    с какой-то ясною печалью.


    Петергоф

    Опять благословенный Петергоф
    дождям своим повелевает литься
    и бронзовых героев и богов
    младенческие умывает лица.
    
    Я здесь затем, чтоб не остаться там,
    в позоре том, в его тоске и в Неге.
    Но здесь ли я? И сам я — как фонтан,
    нет места мне ни на земле, ни в небе.
    
    Ужель навек я пред тобой в долгу-
    опять погибнуть и опять родиться,
    чтоб описать смертельную дугу
    и в золотые дребезги разбиться!
    
    О Петергоф, свежи твои сады!
    Еще рассвет, еще под сенью древа,
    ликуя и не ведая беды,
    на грудь Адамову лицо склоняет Ева.
    
    Здесь жди чудес: из тьмы, из соловьев,
    из зелени, из вымысла Петрова,
    того гляди, проглянет Саваоф,
    покажет лик и растворится снова.
    
    Нет лишь тебя. И все же есть лишь ты.
    Во всем твои порядки и туманы,
    и парк являет лишь твои черты,
    и лишь к тебе обращены фонтаны.


    * * *

    По улице моей который год
    звучат шаги — мои друзья уходят.
    Друзей моих медлительный уход
    той темноте за окнами угоден.
    
    Запущены моих друзей дела,
    нет в их домах ни музыки, ни пенья,
    и лишь, как прежде, девочки Дега
    голубенькие оправляют перья.
    
    Ну что ж, ну что ж, да не разбудит страх
    вас, беззащитных, среди этой ночи.
    К предательству таинственная страсть,
    друзья мои, туманит ваши очи.
    
    О одиночество, как твой характер крут!
    Посверкивая циркулем железным,
    как холодно ты замыкаешь круг,
    не внемля увереньям бесполезным.
    
    Так призови меня и награди!
    Твой баловень, обласканный тобою,
    утешусь, прислонясь к твоей груди,
    умоюсь твоей стужей голубою.
    
    Дай стать на цыпочки в твоем лесу,
    на том конце замедленного жеста
    найти листву, и поднести к лицу,
    и ощутить сиротство, как блаженство.
    
    Даруй мне тишь твоих библиотек,
    твоих концертов строгие мотивы,
    и — мудрая — я позабуду тех,
    кто умерли или доселе живы.
    
    И я познаю мудрость и печаль,
    свой тайный смысл доверят мне предметы.
    Природа, прислонясь к моим плечам,
    объявит свои детские секреты.
    
    И вот тогда — из слез, из темноты,
    из бедного невежества былого
    друзей моих прекрасные черты
    появятся и растворятся снова.


    Прощание с Крымом

    Перед тем, как ступить на балкон,
    я велю тебе, богово чудо:
    пребывай в отчужденье благом!
    Не ищи моего пересуда.
    
    Не вперяй в меня рай голубой,
    постыдись этой детской уловки.
    Я-то знаю твой кроткий разбой,
    добывающий слово из глотки.
    
    Мне случалось с тобой говорить,
    проболтавшийся баловень пыток,
    смертным выдохом ран горловых
    я тебе поставляла эпитет.
    
    Но довольно! Всесветлый объем
    не таращь и предайся блаженству.
    Хватит рыскать в рассудке моем
    похвалы твоему совершенству.
    
    Не упорствуй, не шарь в пустоте,
    выпит мед из таинственных амфор.
    И по чину ль твоей красоте
    примерять украшенье метафор?
    
    Знает тот, кто в семь дней сотворил
    семицветие белого света,
    как голодным тщеславьем твоим
    клянчишь ты подаяний поэта?
    
    Прогоняю, стращаю, кляну,
    выхожу на балкон. Озираюсь.
    Вижу дерево, море, луну,
    их беспамятство и безымянность.
    
    Плачу, бедствую, гибну почти,
    говорю: о, даруй мне пощаду, —
    погуби меня, только прости!
    И откуда-то слышу: — Прощаю…


    Рисунок

    Рисую женщину в лиловом.
    Какое благо — рисовать
    и не уметь? А ту тетрадь
    с полузабытым полусловом
    я выброшу! Рука вольна
    томиться нетерпеньем новым.
    Но эта женщина в лиловом
    откуда? И зачем она
    ступает по корням еловым
    в прекрасном парке давних лет?
    И там, где парк впадает в лес,
    лесничий ею очарован.
    Развязный! Как он смел взглянуть
    прилежным взором благосклонным?
    Та, в платье нежном и лиловом,
    строга и продолжает путь.
    Что мне до женщины в лиловом?
    Зачем меня тоска берет,
    что будет этот детский рот
    ничтожным кем-то поцелован?
    Зачем мне жизнь ее грустна?
    В дому, ей чуждом и суровом,
    родимая и вся в лиловом,
    кем мне приходится она?
    Неужто розовой, в лиловом,
    столь не желавшей умирать, —
    все ж умереть?
    А где тетрадь,
    чтоб грусть мою упрочить словом?


    Сентябрь

    I
    
    Что за погода нынче на дворе?
    А впрочем, нет мне до погоды дела —
    и в январе живу, как в сентябре,
    настойчиво и оголтело.
    Сентябрь, не отводи твое крыло,
    твое крыло оранжевого цвета.
    Отсрочь твое последнее число
    и подари мне промедленье это.
    
    Повремени и не клонись ко сну.
    Охваченный желанием даренья,
    как и тогда, транжирь свою казну,
    побалуй все растущие деревья.
    
    Что делалось! Как напряглась трава,
    чтоб зеленеть с такою полнотою,
    и дерево, как медная труба,
    сияло и играло над землею.
    
    На палисадники, набитые битком,
    все тратилась и тратилась природа,
    и георгин показывал бутон,
    и замирал, и ожидал прироста.
    
    Испуганных художников толпа
    на цвет земли смотрела воровато,
    толпилась, вытирала пот со лба,
    кричала, что она не виновата:
    
    она не затевала кутерьму,
    и эти краски красные пролиты
    не ей — и в доказательство тому
    казала свои бедные палитры.
    
    Нет, вы не виноваты. Все равно
    обречены менять окраску ветви.
    Но все это, что желто и красно,
    что зелено, — пусть здравствует вовеки.
    
    Как пачкались, как били по глазам,
    как нарушались прежние расцветки.
    И в этом упоении базар
    все понижал на яблоки расценки.
    
    II
    
    И мы увиделись. Ты вышел из дверей.
    Все кончилось. Все начиналось снова.
    До этого не начислялось дней,
    как накануне рождества Христова.
    
    И мы увиделись. И в двери мы вошли.
    И дома не было за этими дверями.
    Мы встретились, как старые вожди,
    с закинутыми головами —
    
    от гордости, от знанья, что к чему,
    от недоверия и напряженья.
    По твоему челу, по моему челу
    мелькнуло это темное движенье.
    
    Мы встретились, как дети поутру,
    с закинутыми головами —
    от нежности, готовности к добру
    и робости перед словами.
    
    Сентябрь, сентябрь, во всем твоя вина,
    ты действовал так слепо и неверно.
    Свобода равнодушья, ты одна
    будь проклята и будь благословенна.
    
    Счастливы подзащитные твои —
    в пределах крепости, поставленной тобою,
    неуязвимые для боли и любви,
    как мстительно они следят за мною.
    
    И мы увиделись. Справлял свои пиры
    сентябрь, не проявляя недоверья.
    Но, оценив значительность игры,
    отпрянули все люди и деревья.
    
    III
    
    Прозрели мои руки. А глаза —
    как руки, стали действенны и жадны.
    Обильные возникли голоса
    в моей гортани, высохшей от жажды
    
    по новым звукам. Эту суть свою
    впервые я осознаю на воле.
    Вот так стоишь ты. Так и я стою —
    звучащая, открытая для боли.
    
    Сентябрь добавил нашим волосам
    оранжевый оттенок увяданья.
    Он жить учил нас, как живет он сам, —
    напрягшись для последнего свиданья…
    
    IV
    
    Темнеет наше отдаленье,
    нарушенное, позади.
    Как щедро это одаренье
    меня тобой! Но погоди —
    
    любимых так не привечают.
    О нежности перерасход!
    Он все пределы превышает.
    К чему он дальше приведет?
    
    Так жемчугами осыпают,
    и не спасает нас навес,
    так — музыкою осеняют,
    так — дождик падает с небес.
    
    Так ты протягиваешь руки
    навстречу моему лицу,
    и в этом — запахи и звуки,
    как будто вечером в лесу.
    
    Так — головой в траву ложатся,
    так — держат руки на груди
    и в небо смотрят. Так — лишаются
    любимого. Но погоди —
    
    сентябрь ответит за растрату
    и волею календаря
    еще изведает расплату
    за то, что крал у октября.
    
    И мы причастны к этой краже.
    Сентябрь, все кончено? Листы
    уж падают? Но мы-то — краше,
    но мы надежнее, чем ты.
    
    Да, мы немалый шанс имеем
    не проиграть. И говорю:
    — Любимый, будь высокомерен
    и холоден к календарю.
    
    Наш праздник им не обозначен.
    Вне расписания его
    мы вместе празднуем и плачем
    на гребне пира своего.
    
    Все им предписанные будни
    как воскресения летят,
    и музыка играет в бубны,
    и карты бубнами лежат.
    
    Зато как Новый год был жалок.
    Разлука, будни и беда
    плясали там. Был воздух жарок,
    а лед был груб. Но и тогда
    
    там елки не было. Там было
    иное дерево. Оно —
    сияло и звалось рябина,
    как в сентябре и быть должно.
    
    V
    
    Сентябрь-чудак и выживать мастак.
    Быть может, он не разминется с нами,
    пока не будет так, не будет так,
    что мы его покинем сами.
    
    И станет он покинутый тобой,
    и осень обнажит свои прорехи,
    и мальчики и девочки гурьбой
    появятся, чтоб собирать орехи.
    
    Вот щелкают и потрошат кусты,
    репейники приклеивают к платью
    и говорят: — А что же плачешь ты? —
    Что плачу я? Что плачу?
    
    Наладится такая тишина,
    как под водой, как под морской водою.
    И надо жить. У жизни есть одна
    привычка — жить, что б ни было с тобою.
    
    Изображать счастливую чету,
    и отдышаться в этой жизни мирной,
    и преступить заветную черту —
    блаженной тупости. Но ты, мой милый,
    
    ты на себя не принимай труда
    печалиться. Среди зимы и лета,
    в другие месяцы — нам никогда
    не испытать оранжевого цвета.
    Отпразднуем последнюю беду.
    Рябиновые доломаем ветки.
    Клянусь тебе двенадцать раз в году:
    я в сентябре. И буду там вовеки.


    Снегопад

    Снегопад свое действие начал
    и еще до свершения тьмы
    Переделкино переиначил
    в безымянную прелесть зимы.
    
    Дома творчества дикую кличку
    он отринул и вытер с доски
    и возвысил в полях электричку
    до всемирного звука тоски.
    
    Обманувши сады, огороды,
    их ничтожный размер одолев,
    возымела значенье природы
    невеликая сумма дерев.
    
    На горе, в тишине совершенной,
    голос древнего пенья возник,
    и уже не села, а вселенной
    ты участник и бедный должник.
    
    Вдалеке, меж звездой и дорогой,
    сам дивясь, что он здесь и таков,
    пролетел лучезарно здоровый
    и ликующий лыжник снегов.
    
    Вездесущая сила движенья,
    этот лыжник, земля и луна —
    лишь причина для стихосложенья,
    для мгновенной удачи ума.
    
    Но, пока в снегопаданье строгом
    ясен разум и воля свежа,
    в промежутке меж звуком и словом
    опрометчиво медлит душа.


    * * *

    Тебе тринадцать лет. О старость этих
    двух рук моих! О добрый мир земной,
    где детские уста всех арифметик
    тринадцать раз смеются надо мной!
    Я путаюсь в тринадцати решеньях —
    как весело! Как голова седа!
    Тринадцать пуль отлей мне, оружейник,
    н столько ж раз я погублю себя.
    О девочка, ребенок с детским жестом,
    привставшая над голубым мячом,
    как смело ты владеешь вечно женским
    и мудрым от рождения плечом.
    Я возведен — о точность построенья! —
    причудой несчастливого числа
    в тринадцатую степень постаренья.
    О, как, шутник, твоя слеза чиста!


    Тоска по Лермонтову

    О Грузия, лишь по твоей вине,
    когда зима грязна и белоснежна,
    печаль моя печальна не вполне,
    не до конца надежда безнадежна.
    
    Одну тебя я счастливо люблю,
    я лишь твое лицо не лицемерно.
    Рука твоя на голову мою
    ложится благосклонно и целебно.
    
    Мне не застать врасплох твоей любви.
    Открытыми объятия ты держишь.
    Все говоры, все шепоты твои
    мне на ухо нашепчешь и утешишь.
    
    Но в этот день не так я молода,
    чтоб выбирать меж севером и югом.
    Свершилась поздней осени беда,
    былой уют украсив неуютом.
    
    Лишь черный зонт в моих руках гремит.
    Живой и мрачной силой он напрягся.
    То, что тебя покинуть норовит, —
    пускай покинет, что держать напрасно.
    
    Я отпускаю зонт и не смотрю,
    как будет он использовать свободу.
    Я медленно иду по октябрю,
    сквозь воду и холодную погоду.
    
    В чужом дому, не знаю почему,
    я бег моих колен остановила.
    Вы пробовали жить в чужом дому?
    Там хорошо. И вот как это было.
    
    Был подвиг одиночества свершен.
    и я могла уйти. Но так случилось,
    что в этом доме, в ванной, жил сверчок.
    поскрипывал, оказывал мне милость.
    
    Моя душа тогда была слаба
    и потому — с доверьем и тоскою —
    
    тот слабый скрип, той песенки слова
    я полюбила слабою душою.
    
    Привыкла вскоре добрая семья,
    что так, друг друга не опровергая,
    два пустяка природы — он и я —
    живут тихонько, песенки слагая.
    
    Итак — я здесь. Мы по ночам не спим,
    я запою — он отвечать умеет.
    Ну, хорошо. А где же снам моим,
    где им-то жить? Где их бездомность реет?
    
    Они все там же, там, где я была,
    где высочайший юноша вселенной
    меж туч и солнца, меж добра и зла
    стоял вверху горы уединенной.
    
    О, там, под покровительством горы,
    как в медленном недоуменье танца,
    течения Арагвы и Куры
    ни встретиться не могут, ни расстаться.
    
    Внизу так чист, так мрачен Мцхетский храм.
    Души его воинственна молитва.
    В ней гром мечей, и лошадиный храп,
    и вечная за эту землю битва.
    
    Где он стоял? Вот здесь, где монастырь
    еще живет всей свежестью размаха,
    где малый камень с легкостью вместил
    великую тоску того монаха.
    
    Что, мальчик мой, великий человек?
    Что сделал ты, чтобы воскреснуть болью
    в моем мозгу и чернотой меж век,
    все плачущей над маленьким тобою?
    
    И в этой, богом замкнутой судьбе,
    в своей нижайшей муке превосходства,
    хотя б сверчок любимому, тебе,
    сверчок играл средь твоего сиротства?
    
    Стой на горе! Не уходи туда,
    где-только-то! — через четыре года
    сомкнется над тобою навсегда
    пустая, совершенная свобода!
    
    Стой на горе! Я по твоим следам
    найду тебя под солнцем, возле Мцхета.
    
    Возьму себе всем зреньем, не отдам,
    и ты спасен уже, и вечно это.
    
    Стой на горе! Но чем к тебе добрей
    чужой земли таинственная новость,
    тем яростней соблазн земли твоей,
    нужней ее сладчайшая суровость.


    * * *

    У тысячи мужчин, влекомых вдоль Арбата
    заботами или бездельем дня,
    спросила я: — Скажите, нет ли брата,
    меж всеми вами брата для меня?
    — Нет брата, — отвечали, — не взыщите. —
    Тот пил вино, тот даму провожал.
    И каждый прибегал к моей защите
    и моему прощенью подлежал.


    Февраль без снега

    Не сани летели — телега
    скрипела, и маленький лес
    просил подаяния снега
    у жадных иль нищих небес.
    
    Я утром в окно посмотрела:
    какая невзрачная рань!
    Мы оба тоскуем смертельно,
    не выжить нам, брат мой февраль.
    
    Бесснежье голодной природы,
    измучив поля и сады,
    обычную скудость невзгоды
    возводит в значенье беды.
    
    Зияли надземные недра,
    светало, а солнце не шло.
    Взамен плодородного неба
    висело пустое ничто.
    
    Ни жизни иной, ни наживы
    не надо, и поздно уже.
    Лишь бедная прибыль снежинки
    угодна корыстной душе.
    
    Вожак беззащитного стада,
    я знала морщинами лба,
    что я в эту зиму устала
    скитаться по пастбищу льда.
    
    Звонила начальнику книги,
    искала окольных путей
    узнать про возможные сдвиги
    в судьбе, моих слов и детей.
    
    Там — кто-то томился и бегал,
    твердил: его нет! его нет!
    Смеркалось, а он все обедал,
    вкушал свой огромный обед.
    
    Да что мне в той книге? Бог с нею!
    Мой почерк мне скупки и нем.
    Писать, как хочу, не умею,
    писать, как умею, — зачем?
    
    Стекло голубело, и дивность
    из пекла антенн и реле
    проистекала, и длилась,
    и зримо сбывалась в стекле.
    
    Не страшно ли, девочка диктор,
    над бездной земли и воды
    одной в мироздании диком
    нестись, словно лучик звезды?
    
    Пока ты скиталась, витала
    меж башней и зреньем людей,
    открылась небесная тайна
    и стала добычей твоей.
    
    Явилась в глаза, уцелела,
    и доблестный твой голосок
    неоспоримо и смело
    падение снега предрек.
    
    Сказала: грядущею ночью
    начнется в Москве снегопад.
    Свою драгоценную ношу
    на нас облака расточат.
    
    Забудет короткая память
    о муке бесснежной зимы,
    а снег будет падать и падать,
    висеть от небес до земли.
    
    Он станет счастливым избытком,
    чрезмерной любовью судьбы,
    усладою губ и напитком,
    весною пьянящим сады.
    
    Он даст исцеленье болевшим,
    богатством снабдит бедняка,
    и в этом блаженстве белейшем
    сойдутся тетрадь и рука.
    
    Простит всех живущих на свете
    метели вседобрая власть,
    и будем мы — баловни, дети
    природы, влюбившейся в нас.
    
    Да, именно так все и было.
    Снег падал и долго был жив.
    А я — влюблена и любима,
    и вот моя книга лежит.


    Художник

    Вы скажете, что не разумен.
    Мой довод, но сдается мне,
    что тот, кто наяву рисует,
    порой рисует и во сне.
    
    Вся эта маленькая повесть-
    попытка догадаться, как
    вершит Художник тяжкий поиск
    и что живет в его зрачках.
    
    И вы не будьте слишком строги
    к тому, что на экран легло.
    Тем более, что эти строки
    мне доставались нелегко.
    
    Смотрите, если интересно,
    побудьте без меня сейчас.
    Не думал вовсе автор текста,
    что он догадливее Вас.


    * * *

    Четверть века, Марина, тому,
    как Елабуга ластится раем
    к отдохнувшему лбу твоему,
    но и рай ему мал и неравен.
    
    Неужели к всеведенью мук,
    что тебе удалось как удача,
    я добавлю бесформенный звук
    дважды мною пропетого плача.
    
    Две бессмыслицы — мертв и мертва,
    две пустынности, два ударенья —
    царскосельских садов дерева,
    переделкинских рощиц деревья.
    
    И усильем двух этих кончин
    так исчерпана будущность слова.
    Не осталось ни уст, ни причин,
    чтобы нам затевать его снова.
    
    Впрочем, в этой утрате суда
    есть свобода и есть безмятежность:
    перед кем пламенеть от стыда,
    оскорбляя страниц белоснежность?
    
    Как любила! Возможно ли злей?
    Без прощения, без обещанья
    имена их любовью твоей
    были сосланы в даль обожанья.
    
    Среди всех твоих бед и — плетей
    только два тебе есть утешенья:
    что не знала двух этих смертей
    и воспела два этих рожденья.


    * * *

    Я думала, что ты мой враг,
    что ты беда моя тяжелая,
    а вышло так: ты просто враль,
    и вся игра твоя — дешевая.
    
    На площади Манежная
    бросал монету в снег.
    Загадывал монетой,
    люблю я или нет.
    
    И шарфом ноги мне обматывал
    там, в Александровском саду,
    и руки грел, а все обманывал,
    всё думал, что и я солгу.
    
    Кружилось надо мной вранье,
    похожее на воронье.
    
    Но вот в последний раз прощаешься.
    В глазах ни сине, ни черно.
    О, проживешь, не опечалишься,
    а мне и вовсе ничего.
    
    Но как же всё напрасно,
    но как же всё нелепо!
    Тебе идти направо.
    Мне идти налево.




    Всего стихотворений: 29



  • Количество обращений к поэту: 3635





    Последние стихотворения


    Рейтинг@Mail.ru russian-poetry.ru@yandex.ru

    Русская поэзия