Русская поэзия
Русские поэтыБиографииСтихи по темам
Случайное стихотворениеСлучайная цитата
Рейтинг русских поэтовРейтинг стихотворений
Переводы русских поэтов на другие языки

Русская поэзия >> Римма Федоровна Казакова

Римма Федоровна Казакова (1932-2008)


Все стихотворения Риммы Казаковой на одной странице


Америка

   Десять дней, которые…

Мне б написать, пока не позабыла,
в подробностях про эти десять дней.
Не пишется. А столько, столько было!
Но сами факты, видимо, сильней.

(Вот так, когда один российский парень —
дотоле, разве, с близкими знаком, —
когда в полёт отправился Гагарин,
стихи об этом были пустяком.)

…Начну с мостов. Шикарный несказанно,
весёлый, как живое существо,
плыл над Нью-Йорком нежный Верразано,
а рядом и вдали — того же сана —
различные подобия его.

Мосты, мосты! А если, в самом деле,
пора забыть о поиске врага,
поверив в то, что, наконец, сумели
вы нас соединить, как берега?!

Договоримся, город: мы — не судьи,
скорей, любой — любим, а не судим.
Под небом жизни мы — всего лишь люди.
И все на бочке с порохом сидим.

Мой тёплый взгляд — не ложь и не усталость,
хоть жизнь и утомительно текла.
Но потому, что мне с лихвой досталось,
тебе осталась толика тепла.

Давай не по-английски, не по-русски —
безмолвно позабудем о былом,
хлебнём из океана без закуски
и тихо обменяемся теплом.

Оно пойдёт на пользу в каждом стане,
и мы с тобой делились им не зря.
Настанет ночь, и холоднее станет:
ведь всё-таки вращается земля.

Ты ночью — как молитва, как «Осанна!»,
благословенье, восхищенье, спор.
…В пространстве растворится Верразано,
и весь Нью-Йорк, и весь земной простор.



* * *

Будет дальняя дорога,
то в рассвет, а то в закат.
Будет давняя тревога -
и по картам, и без карт.

Юность, парусник счастливый,
не простившись до конца,
то в приливы, то в отливы
тянет зрелые сердца.

Нет, не строки - дарованье
и природы, и судьбы,-
этих смут очарованье,
опьянение борьбы.

Не оплатишь это небо,
где - с орлами в унисон -
чувствуешь, как грозно, нервно
пахнет порохом озон...



* * *

Был день прозрачен и просторен
и окроплен пыльцой зари,
как дом, что из стекла построен
с металлом синим изнутри.
Велик был неправдоподобно,
всем славен и ничем не плох!
Все проживалось в нем подробно:
и каждый шаг, и каждый вздох.
Блестели облака, как блюдца,
ласкало солнце и в тени,
и я жила — как слезы льются,
когда от радости они.
Красноречивая, немая,
земля была моя, моя!
И, ничего не понимая,
«За что?» — все спрашивала я.
За что такое настроенье,
за что минуты так легли —
в невероятность наслоенья
надежд, отваги и любви?
За что мне взгляд, что так коричнев
и зелен, как лесной ручей,
за что мне никаких количеств,
а только качества речей?
Всей неуверенностью женской
я вопрошала свет и тень:
каким трудом, какою жертвой
я заслужила этот день?
Спасибо всем минутам боли,
преодоленным вдалеке,
за это чудо голубое,
за это солнце на щеке,
за то, что горечью вчерашней
распорядилась, как хочу,
и что потом еще бесстрашней
за каждый праздник заплачу.



* * *

В какой-то миг неуловимый,
неумолимый на года,
я поняла, что нелюбимой
уже не буду никогда.

Что были плети, были сети
не красных дат календаря,
но доброта не зря на свете
и сострадание не зря.

И жизнь — не выставка, не сцена,
не бесполезность щедрых трат,
и если что и впрямь бесценно —
сердца, которые болят.



Вожди

Смогли без Бога — сможем без вождя.
Вожди, вожди! Народец ненадежный.
Гадай: какая там под хвост вожжа,
куда опять натягивают вожжи…

Послушные — хоть веники вяжи —
шли за вождем, как за козлом овечки.
Пещерный век, анахронизм, вожди!
Последней веры оплывают свечки.

Лупите, полновесные дожди,
чтоб и в помине этого не стало!
Аминь, вожди! На пенсию, вожди!
Да здравствует народ! Да сгинет стадо!

Я, может, и не так еще живу,
но верю в совесть.
По ее закону я больше лба себе не расшибу
ни об одну державную икону.



Воркута

..Мало солнца в Воркуте.
Мой товарищ с кинокамерой
морщится: «Лучи не те,
что в столице белокаменной!»

Нам начальство выдает
обмундированье летное.
Скоро ночь. Программа плотная.
Обживаем вертолет.

Ловим солнце, чтоб успеть
север разглядеть попристальней,
к буровой, как к теплой пристани,
и к оленям долететь.

Мало солнца. Не храню
память крымскую, кавказскую.
Здешнее, с короткой ласкою,—
как теперь его ценю!

И повернут шар земной
к солнцу буровыми вышками,
снега матовыми вспышками,
вертолетом, чумом, мной.

И в сердечной простоте
мы, народ не твердокаменный,
из столицы белокаменной,
кто — пером, кто — кинокамерой,
служим службу Воркуте.



Гимн России

Славься, Русь,
святая и земная,
в бурях бед
и в радости побед,
Ты одна
на всей земле —
родная,
и тебя дороже нет.
Ты полна любви и силы,
ты раздольна и вольна.
Славься, Русь,
великая Россия,
наша светлая страна!
Русь моя, всегда за все в ответе,
для других
ты не щадишь себя.
Пусть хранят
тебя на белом свете
правда,
вера
и судьба!



Гомер

Неважно, что Гомер был слеп.
А может, так и проще…
Когда стихи уже — как хлеб,
они вкусней на ощупь.

Когда строка в руке — как вещь,
а не туманный символ…
Гомер был слеп, и был он весь —
в словах произносимых.

В них все деянию равно.
В них нет игры и фальши.
В них то, что — там, давным-давно,
и то, что будет дальше.

Слепцу орали: — Замолчи!-
Но, не тупясь, не старясь,
стихи ломались, как мечи,
и все-таки остались.

Они пришли издалека,
шагнув из утра в утро,
позелененные слегка,
как бронзовая утварь.

Они — страннейшая из мер,
что в мир несем собою…
Гомер был слеп, и он умел
любить слепой любовью.

И мир, который он любил
чутьем неистребимым,
не черным был, не белым был,
а просто был любимым.

А в уши грохот войн гремел
и ветер смерти веял…
Но слепо утверждал Гомер
тот мир, в который верил.

…И мы, задорные певцы
любви, добра и веры,
порой такие же слепцы,
хотя и не Гомеры.

А жизнь сурова и трезва,
и — не переиначить!
Куда вы ломитесь, слова,
из глубины незрячей?

Из бездны белого листа,
из чистой, серебристой,-
юродивые, босота,
слепые бандуристы…



Двое

У поезда, застыв, задумавшись —
в глазах бездонно и черно,-
стояли девушка и юноша,
не замечая ничего.

Как будто все узлы развязаны
и все, чем жить, уже в конце,-
ручьями светлыми размазаны
слезинки на ее лице.

То вспыхивает, не стесняется,
то вдруг, не вытирая щек,
таким сияньем осеняется,
что это больно, как ожог.

А руки их переплетенные!
Четыре вскинутых руки,
без толмача переведенные
на все земные языки!

И кто-то буркнул:- Ненормальные!-
Но сел, прерывисто дыша.
К ним, как к магнитной аномалии,
тянулась каждая душа.

И было стыдно нам и совестно,
но мы бесстыдно все равно
по-воровски на них из поезда
смотрели в каждое окно.

Глазами жадными несметными
скользили по глазам и ртам.
Ведь если в жизни чем бессмертны мы,
бессмертны тем, что было там.

А поезд тронулся. И буднично —
неужто эта нас зажгла?-
с авоськой, будто бы из булочной,
она из тамбура зашла.

И оказалась очень простенькой.
И некрасива, и робка.
И как-то неумело простыни
брала из рук проводника.

А мы, уже тверды, как стоики,
твердили бодро:- Ну, смешно!
И лихо грохало о столики
отчаянное домино.

Лились борщи, наваром радуя,
гремели миски, как тамтам,
летели версты, пело радио…

Но где-то,
где-то,
где-то там,
вдали, в глубинках, на скрещении
воспоминаний или рельс
всплывало жгучее свечение
и озаряло все окрест.

И двое, раня утро раннее,
перекрывая все гудки,
играли вечное, бескрайнее
в четыре вскинутых руки!



* * *

Жизнь опять становится пустой.
Утешаюсь тем же примитивом:
«Мы не навсегда, мы – на постой…» –
Стало убеждающим мотивом.

Жизнь на удивление пуста.
А ведь всеми красками светилась!
Это здесь. А где-то там – не та,
Будь на то, конечно, Божья милость.

Там мы всё расставим по местам,
Все ошибки прошлые итожа.
Но понять бы: где же это – «там»?
Может, здесь и там – одно и то же?

Может быть, и эти мы – и те,
И тогда, должно быть, всё едино…
В душной тесноте и в пустоте
Только быть собой необходимо.

И, ещё до Страшного Суда,
Вдруг открыть в согласии с судьбою:
«Мы – не на постой, мы навсегда!»
И заполнить пустоту собою.



* * *

…И поняла я
в непривычной праздности,
бесповоротно,
зло,
до слёз из глаз:
дни будут состоять из мелких радостей,
ну а большие —
больше не про нас.

Как на войне —
в обидной непригодности
того, чья плоть бессильна и больна,
не пристегнуть мне бесполезной гордости
к размытому понятию:
страна.

А уж гордиться,
хоть какой,
зарплатою,
обилием бутылок и ветчин
и аккуратной на душе заплатою,
приличной и смиренной, —
нет причин.

Смятенны чувства,
но логична логика.
Она поможет одолеть беду.
И Шарика себе,
а может, Бобика
я по её наводке заведу.

И, что бы там под ухом ни трезвонили,
забуду о призванье и судьбе.

…Пока мне долг
работника и воина
жестоко не напомнит о себе.



* * *

Как ты — так я. Твоё тебе верну.
Вздохну, шагну, живой из пекла выйду.
Я слабая, я руку протяну.
Я сильная, я дам себя в обиду.

И прочь уйду. Но не с пустой душой,
не в затаённой горестной гордыне, —
уйду другою. Не твоей. Чужой.
И присно. И вовеки. И — отныне.



Крымский мост

Город мой вечерний,
город мой, Москва,
весь ты — как кочевье
с Крымского моста,

Убегает в водах
вдаль твое лицо.
Крутится без отдыха
в парке колесо.

Крутится полсвета
по тебе толпой.
Крутится планета
прямо под тобой.

И по грудь забрызган
звездным серебром
мост летящий Крымский —
мой ракетодром.

Вот стою, перила
грустно теребя.
Я уже привыкла
покидать тебя.

Все ношусь по свету я
и не устаю.
Лишь порой посетую
на судьбу свою.

Прокаленной дочерна
на ином огне,
как замужней дочери,
ты ответишь мне:

«Много или мало
счастья и любви,
сама выбирала,
а теперь — живи…»

Уезжаю снова.
Снова у виска
будет биться слово
странное «Москва».

И рассветом бодрым
где-нибудь в тайге
снова станет больно
от любви к тебе.

Снова все к разлуке,
снова неспроста —
сцепленные руки
Крымского моста.



Лесные стихи

1

Вспоминаю лесные палы —
и по сердцу стучат топоры.

Лес — как жизнь, крепкостволен и свеж.
Лес, затишье мое и мятеж.

Я люблю вас, как сына, леса.
У мальчишки лесные глаза.

С малахитинкой, зеленцой,
среднерусскою хитрецой.

Городская ушла дребедень,
как лесничество, тянется день.

И в лесах — в этой летней суши —
ни пожарники — как ни души.

Прячу спички. Опасно, как шок.
Это хуже убийства — поджог.

Знаю кровью — так знают врага,—
как, мечась, выгорает тайга.

Я вас буду беречь, как дитя,
пастушонком тревогу дудя.

Тьму листов и иголок сменя,
положитесь, леса, на меня.

Лес, мой донор, и я — из ветвей
с хлорофилловой сутью твоей.

Вся — к земле я. Так к ней приросла,
многопало припала сосна.

Скачут белки, орешки луща...
Чистый лес! Ни змеи, ни клеща.

Ель макушку уперла в звезду...
Утро. Лесом, как жизнью, иду.

2

Я буду жить вовсю —
как прет весной вода,
как елочка в лесу,
как в небе — провода.

Как птица, ноткой зябкою
на проводе вися...
Оно бывает всякое,
но я еще не вся.

И пусть по всем ладам
пройдется жизнь по-всякому,
но я не дам, не дам,
не дам себе иссякнуть.

И медленно, с колен,
от утра голубая,
я воду, как олень,
из речки похлебаю.

Я зацеплюсь за плечи
осин незнаменитых.
Я знаю, как ты лечишь,
лесная земляника.

И столько я узнаю,
тобою, лес, спасенная,
что стану я лесная,
как пеночка зеленая.

Глаза мои — с хрусталинкой
от звезд и вод весной.
А кровь моя — с русалинкой,
с зеленинкой лесной.



* * *

Лето благостной боли,
постиженья
печального света…
Никогда уже больше
не будет такого же лета.

лето, где безрассудно
и построили, и поломали.
Лето с тягостной суммой
поумнения и пониманья.

Для чего отогрело
все, что с летним листом отгорело?
Но душа помудрела,
и она, помудревши, узрела

кратковременность лета,
краткость жизни, мгновенность искусства
и ничтожность предмета,
что вызвал высокие чувства.



* * *

Люби меня!
Застенчиво,
боязно люби,
словно мы повенчаны
богом и людьми...

Люби меня уверенно,
чини разбой —
схвачена, уведена,
украдена тобой!

Люби меня бесстрашно,
грубо, зло.
Крути меня бесстрастно,
как весло...

Люби меня по-отчески,
воспитывай, лепи,—
как в хорошем очерке,
правильно люби...

Люби совсем неправильно,
непедагогично,
нецеленаправленно,
нелогично...

Люби дремуче, вечно,
противоречиво...
Буду эхом, вещью,
судомойкой, чтивом,

подушкой под локоть,
скамейкой в тени...
Захотел потрогать —
руку протяни!

Буду королевой —
ниже спину, раб!
Буду каравеллой:
в море! Убран трап...

Яблонькой-дичонком
с терпкостью ветвей...
Твоей девчонкой.
Женщиной твоей.

Усмехайся тонко,
защищайся стойко,
злись,
    гордись,
         глупи...

Люби меня только.
Только люби!



* * *

Мальчишки, смотрите,
вчерашние девочки,
подросточки — бантики, белые маечки —
идут, повзрослевшие, похудевшие…
Ого, вы как будто взволнованы, мальчики?

Ведь были — галчата, дурнушки, веснушчаты,
косички-метелки… А нынче-то, нынче-то!
Как многоступенчато косы закручены!
И — снегом в горах — ослепительно личико.
Рождается женщина. И без старания —
одним поворотом, движением, поступью
мужскому, всесильному, мстит за страдания,
которые выстрадать выпадет после ей.
О, будут еще ее губы искусаны,
и будут еще ее руки заломлены
за этот короткий полет безыскусственный,
за то, что сейчас золотится соломинкой.
За все ей платить, тяжело и возвышенно,
за все, чем сейчас так нетронуто светится,
в тот час, когда шлепнется спелою вишенкой
дитя в материнский подол человечества.
Так будь же мужчиной,
и в пору черемухи,
когда ничего еще толком не начато,
мальчишка, смирись, поступай в подчиненные,
побегай, побегай у девочки в мальчиках!



* * *

Мне говорила красивая женщина:
"Я не грущу, не ропщу.
Все, словно в шахматах, строго расчерчено,
и ничего не хочу.
В памяти - отблеск далекого пламени:
детство, дороги, костры...
Не изменить этих праведных, правильных
правил старинной игры!
Все же запутанно, все же стреноженно -
черточка в чертеже,-
жду я чего-то светло и встревоженно
и безнадежно уже.
Вырваться, выбраться, взвиться бы птицею
жизнь на себе испытать...
Все репетиции, все репетиции,
ну а когда же спектакль?!"
...Что я могла ей ответить на это?
Было в вопросе больше ответа,
чем все, что знаю пока.
Сузились, словно от яркого света,
два моих темных зрачка.


1971


* * *

Мой рыжий, красивый сын,
ты красненький, словно солнышко.
Я тебя обнимаю, сонного,
а любить - еще нету сил.

То медью, а то латунью
полыхает из-под простыночки.
И жарко моей ладони
в холодной палате простынувшей.

Ты жгуче к груди прилег
головкой своею красною.
Тебя я, как уголек,
с руки на руку перебрасываю.

Когда ж от щелей
             в ночи
крадутся лучи по стенке,
мне кажется, что лучи
летят от твоей постельки.

А вы, мужчины, придете -
здоровые и веселые.
Придете, к губам прижмете
конвертики невесомые.

И рук, каленых морозцем,
работою огрубленных,
тельцем своим молочным
не обожжет ребенок.

Но благодарно сжавши
в ладонях, черствых, как панцирь,
худые, прозрачные наши,
лунные наши пальцы,

поймете, какой ценой,
все муки снося покорно,
рожаем вам пацанов,
горяченьких,
        как поковка!


1965


* * *

На фотографии в газете
нечетко изображены
бойцы, еще почти что дети,
герои мировой войны.
Они снимались перед боем —
в обнимку, четверо у рва.
И было небо голубое,
была зеленая трава.

Никто не знает их фамилий,
о них ни песен нет, ни книг.
Здесь чей-то сын и чей-то милый
и чей-то первый ученик.
Они легли на поле боя,-
жить начинавшие едва.
И было небо голубое,
была зеленая трава.

Забыть тот горький год неблизкий
мы никогда бы не смогли.
По всей России обелиски,
как души, рвутся из земли.
…Они прикрыли жизнь собою,-
жить начинавшие едва,
чтоб было небо голубое,
была зеленая трава.



* * *

Не ходи за мной, как за школьницей,
ничего не сули.
И не хочется, и не колется —
не судьба, не суди.

Я еще ничуть не вечерняя,
я пока на коне.
Я еще такая ничейная —
как земля на войне.

Не держи на леске, на поводе,
на узде, на беде,
ни на приводе, ни на проводе,
ни в руках и нигде!

Все, что вверено, что доверено,
разгоню, как коня.
Ой, как ветрено,
ой, как ветрено
в парусах у меня!

Не кидайся лассо набрасывать —
я тебе не мустанг.
Здесь охота — дело напрасное
в этих вольных местах.

Сквозь вселенную конопатую —
чем бы ты ни смутил —
я лечу, верчусь и не падаю
по законам светил.

У меня свое протяжение,
крупных звезд оселки...
Ну а вдруг
      твое притяжение —
не узлы, не силки?

И когда-нибудь мне, отважась, ты
скажешь так, что пойму, —
как тебе твоя сила тяжести
тяжела одному...



* * *

...Ну и не надо.
	Ну и простимся.
Руки в пространство протянуты слепо.
Как мы от этой муки проспимся?
Холодно справа.
Холодно слева.
Пусто.

Звени,
    дорогой колокольчик,
век девятнадцатый,-
снегом пыли!
Что ж это с нами случилось такое?
Что это?
Просто любовь.
До петли.
До ничего.

Так смешно и всецело.
Там мы,
в наивнейшей той старине.
Милый мой мальчик, дитя из лицея,
мы - из убитых на странной войне,
где победители -
бедные люди,-
о, в победителях не окажись!-
где победитель сам себя судит
целую жизнь,
целую жизнь.



* * *

Опять какая-то поездка...
На сколько верст? А может, лет?
Мне, как военная повестка,
в кармане руку жжет билет.

Уеду от своей избушки,
отрину, руки разомкну.
И это будет — как из пушки,
да, как из пушки на Луну.

Уеду от мальчишки с челочкой,
как будто он уже не в счет,
к узбекам, финнам, или орочам,
или куда-нибудь еще.

Уеду от тебя, подлесок,
средь подмосковной тишины,
и от тебя, смешной подвесок
наивно розовой луны.

От наших душ необоюдных,
нерасчлененных, как руда,
от этих добрых и занудных
пенсионеров у пруда.

А в том краю, ненужном вроде,
надавит небо на плечо,
и будет трудно, как на фронте,
и счастливо, и горячо...

И сын поверит: так и нужно.
Он сам узнает этот зов
железных рельсов, трасс воздушных,
дремучих душ, больших лесов...



Осень

Все в природе строго.
Все в природе страстно.
Трогай иль не трогай —
То и это страшно.

Страшно быть несобранной,
Запутанной в траве,
Ягодой несорванной
На глухой тропе.

Страшно быть и грушею,
Августом надушенной,-
Грушею-игрушкою,
Брошенной, надкушенной…

Страсть моя и строгость,
Я у вас в плену.
Никому, чтоб трогать,
Рук не протяну.

Но ведь я — рябина,
Огненная сласть!
Капельки-рубины
Тронул — пролилась.

Но ведь я — как ярмарка:
Вся на виду.
Налитое яблоко:
Тронул — упаду!

Лес тихо охает
Остро пахнет луг.
Ах, как нам плохо
Без надежных рук!

Наломаю сучьев.
Разведу огонь…
И себя измучаю,
И тебя измучаю.
— Тронь!..
…Не тронь!…



Пальма первенства

Пожалуйста, возьмите пальму первенства!
Не просто подержать, а насовсем. 
Пускай у вас в руках крылато, перисто
возникнет эта ветвь на зависть всем.
А вы пойдете, тихий и небрежный,
как будто не случилось ничего. 
Но будете вы все-таки не прежний —
все прежнее теперь исключено.
У ваших ног послушно море пенится.
Кошмарный зверь, как песик, ест с руки. 
От палочки волшебной — пальмы первенства —
расщелкиваются хитрые замки!
Им клады от нее таить нет смысла,—
и пальмочка, в ладонь впаявшись твердо,
подрагивает, как коромысло,
когда полны до самых дужек ведра.
Тот — еще мальчик, та — качает первенца, 
тот — в суету гвоздями быта вбит... 
Берите же, берите пальму первенства! 
Черт шутит, пока бог спит...

Что? Говорите: «Не хочу. Успеется. И вообще 
почему вы решили, что именно я? Сейчас мне
некогда. Да отстаньте же в конце концов! Все.
Пока. Обед стынет...»

Эй, кто-нибудь, возьмите пальму первенства!
Пожалуйста, возьмите пальму первенства.
Берите же, берите пальму первенства!

Глас вопиющего в пустыне.


1965


Песенка о парусе

    Михаилу Светлову

Веселый флаг на мачте поднят —
как огонек на маяке.
И парус тонет,
и парус тонет
за горизонтом вдалеке.

А по воде гуляют краски,
и по-дельфиньи пляшет свет…
Он как из сказки,
он как из сказки,
таких на свете больше нет.

А море вдруг приходит в ярость —
такой характер у морей.
Куда ты, парус,
куда ты, парус,
вернись скорей, вернись скорей!

Но парус вспыхнул, ускользая,
и не ответил ничего.
И я не знаю,
и я не знаю,
он был иль не было его…



* * *

Писатели,
спасатели,-
вот тем и хороши,-
сказители,
сказатели,
касатели души.
Как пламя согревальное
в яранге ледяной,
горит душа реальная
за каждою стеной.
Гриппозная,
нервозная,
стервозная,
а все ж -
врачом через морозную
тайгу -
ты к ней идешь.
Болит душа невидимо.
Попробуй, боль поправ,
поправить необидимо,
как правит костоправ.
Как трудно с ним, трагическим,
неловким, словно лом,
тончайшим, хирургическим,
капризным ремеслом.
Чертовская работочка:
тут вопли, там хула...
Но первый крик ребеночка -
святая похвала.
На то мы руки пачкаем,
скорбим при ночнике,
чтоб шевельнул он пальчиком
на розовой ноге.



* * *

Поляна, речка, лес сосновый
и очертания села.
Я по земле ступаю новой.
Я никогда здесь не была.

Иду дорогой — очень скверной,
где не однажды, зло бранясь,
шофер машину вел, наверно,
угрюмо проклиная грязь.

Россия-мать! По-свойски строги,
размытым трактом семеня,
мы все клянем твои дороги,
кого-то третьего виня.

Но, выйдя к деревеньке ближней,
проселочную грязь гребя,
вдруг понимаем: третий — лишний!
И все берем мы на себя...



Помпея

В конце печальной эпопеи,
перевернувшей жизнь мою,
я на развалинах Помпеи,
ошеломленная, стою.

В нас человек взывает зверем,
мы в гибель красоты не верим.
Жестокость!
           Парадокс!
                    Абсурд!
В последний миг последней боли
мы ждем предсмертной высшей воли,
вершащей справедливый суд.

Но вот лежит она под пеплом,
отторгнутым через века,
из огненного далека
с моим перекликаясь пеклом.

И, негодуя, и робея,
молила, плакала, ждала.
Любовь, заложница, Помпея,
зачем, в стихи макая перья,
такой прекрасной ты была?

За хлестнута глухой тоской я.
Нет, гибнуть не должно такое!
Ах, если бы! О, если бы...
Но под ногами - битый мрамор:
обломки дома или храма,
осколки жизни и судьбы.

Вернусь домой к одной себе я,
найду знакомого плебея
по телефону, доложив,
что хороша была Помпея!
А Рим...
Рим, Вечный город, жив.



Предчувствия

...И когда наступает пора
осознать непричастность,
умираю в глаголе -
          протяжном, как жизнь:
"распроститься".
Потому что прощаюсь
еще до того, как прощаюсь.
Ничего нет больней и печальней таких репетиций.
Мы в плену у предчувствий,
что все же - увы!- не обманны.
Телепаты,
предтечи потомственных телепророков...
Ухожу от тебя -
как ребенок уходит от мамы,
от родного порога -
          к речным норовистым порогам.
Знала: больно родить.
А теперь знаю: больно рождаться,
Только трижды больней оттого,
что в рождественской муке
расстаюсь до того,
как и вправду пришлось бы расстаться,
потому что разлука
и есть - это чувство разлуки.
Расстаюсь,
неизбежность конца проживая заране,
от безумного горя лишь яростней и бесшабашней.
А потом это будет -
как просто на белом экране
кадры жизни чужой,
          прошлогодней ли,
                    позавчерашней.
Но одно меня греет,
как греет в землянке печурка,
и тогда я иду -
          конькобежкою -
                    кругом почета:
может быть, ты поймешь,
к ритму сердца прислушавшись чутко,
что везде, где я буду,-
лишь мы,
неизбежно и четко.
Ты пойми меня, ту, оперенную, полную силы,
без школярской покорности,-
о, да простит мой наставник!-
все, что в сердце носила,
и все, что под сердцем носила,
обретет свою плоть,
          наконец-то настанет, настанет!
Ощути этот мир, как твое и мое государство...
Как торопятся мысли,
как трудно прослеживать путь их!
И, еще не простившись,
          готова сказать тебе:
                    - Здравствуй!-
Все, как было,
          хотя все, как не было,
все так, как будет.
Но...
Собравшись в комок перед страшным прыжком
                           в непричастность,
замирает душа,
зная трезво, что ждет ее вскоре.
Не простившись с тобой,
я горюю, с тобою прощаясь,
Потому что предчувствие горя
и есть - это горе.


1972


* * *

Предчувствую полет
и жизнь свою в высотах,
как, может быть, пилот,
которому под сорок,
который — не босяк,
что носится с кокардой,
который в небесах,
как говорится,— кадры.
Предчувствую полет —
в предчувствии все дело.
Оно во мне поет,
пока не полетела.
Не веря чудесам,
но веря в веру, в чудо,
швыряю чемодан —
наземная покуда.
Рули, пилот, рули!
Наушники воркуют.
Везде —
    вблизи,
        вдали —
живут, поют, рискуют...



* * *

Прозрачно Подмосковье, как росинка
на крохотном березовом листе.
В росинке отражается Россия
во всей своей прозрачной чистоте.

Прозрачно елок синее сиянье.
Проталины прозрачны и ручьи.
И песни, что слагают россияне.
И первые весенние грачи.

Идешь ли по грибы или на лыжах,
прямым путем или тропинкой вкось,—
рябинника, снежинка, каждый рыжик
просвечивают стеклышком насквозь.

И человек, что был глухим, незрячим,
становится вдруг светел и прозрачен.
И я сама былинкою свечусь,
бесстрашию открытости учусь.

Гляжусь, как в речку дерево,
                      в Россию,
где у лугов и вод — как у огня,
где я пройду сквозь каждую осинку
и каждая осинка — свозь меня.

И, словно это я леса растила,
луга косила, ставила дома,
во мне Россия, будто я — Россия,
и я в России — как она сама.



Самолёты

Сколько их над планетой? Бессчетно.
И над тропиками, и над полюсом...
Но ни бога нет и ни черта,
и поэтому чуточку боязно.

Я сажусь в самолет,
            я приятелям
так машу, чтобы видеть могли.
И эпоха моя термоядерная
отнимает меня у земли.

Отрывается тяжесть от тела.
Трепещу. Вспоминаю Антея.
Где вы, травки, козявки-милашки?
По спине пробегают мурашки!

Мы летаем,
Мы руки сплетаем.
С отвращеньем бифштекс уплетаем,
когда стрелка — тысчонок за пять...
Мы летаем. Таблетки глотаем...
Мы летаем.
Мы все отметаем.
На опасных высотах плутаем...
И когда не летаем —
летаем.
Потому что нельзя не летать.

Да, нельзя!
И пускай я, как девочка,
разреветься готова от страха,
я сама — самолет, самоделочка,
самокрылочка, певчая птаха.

Так хожу вот — по кромке, по краю.
Только верю еще в чудеса.
Только держат пока небеса.
Еще в эту игру поиграю!

Потому что моторы рокочут
и пространство прорезано трассами.
Потому что мне крылья щекочет
солнце, в небе особенно красное.

И наматываются обороты
на спидометры длиннорукие...
Самолеты мои, самолеты!
Очень крепкие.
Очень хрупкие.



* * *

Спасибо вам, елки зеленые,
зеленые елки мои,
веселые, озаренные,
в иголочках горькой хвои.

Зеленые в зиму и в лето,
зеленые через года.
Я буду всегда молода!
Я с вами поверила в это.

Спасибо вам, елки зеленые,
за то, что вы — все зеленей.
За то, что счастливым масленочком
росла подле ваших корней.
И ты, моя первая елочка,
моя новогодняя елочка,—
в орешках и в дождике колком,—
киваешь большим этим елкам.

Спасибо вам, елки зеленые,
за вашу высокую вязь,
за то, что свои, не заемные,
и песни, и сказки у вас.
За вашу отзывчивость чуткую,
за то, что локтями я чувствую
стволов и надежность, и вес.
За то, что вы, милые,— лес!

Спасибо вам, елки зеленые,
за то, что ваш колер — не грим.
За то, что — эх, елки зеленые!—
по-русски в беде говорим.
Мы здесь не пичуги залетные,
мы этой земли семена.
И жизнь будет — елки зеленые!
такою, какая нужна.



* * *

Становлюсь я спокойной.
А это ли просто?

...Мне всегда не хватало
баскетбольного роста.

Не хватало косы.
Не хватало красы.
Не хватало
на кофточки и на часы.

Не хватало товарища,
чтоб провожал,
чтоб в подъезде
за варежку
подержал.

Долго замуж не брали -
не хватало загадочности.
Брать не брали,
а врали
о морали,
порядочности.

Мне о радости
радио
звонко болтало,
лопотало...
А мне все равно
не хватало.

Не хватало мне марта,
потеплевшего тало,
доброты и доверия
мне не хватало.

Не хватало,
как влаги земле обожженной,
не хватало мне
истины обнаженной.

О, бездарный разлад
между делом и словом!
Ты, разлад, как разврат:
с кем повелся - тот сломан.
Рубишь грубо, под корень.
Сколько душ ты повыбил!

Становлюсь я спокойной -
я сделала выбор.
Стал рассветом рассвет,
а закат стал закатом...
Наши души ничто
не расщепит, как атом.



* * *

Я не здесь.
Я там, где ты...

В парках строгие цветы.
Строгий вечер.
Строгий век.
Строгий-строгий первый снег.

В первом инее Нева.
Беспредельность. Синева.
Чьи-то окна без огня.
Чья-то первая лыжня.

Опушенные кусты.
Веток смутные кресты.
И, медвяна и седа,
вся в снежинках резеда.

Длинных теней странный пляс
и трамваев поздний лязг...
Сладко-талая вода.
Сладко-тайная беда.

Неразменчиво прямой
ты идешь к себе домой,
на заветное крыльцо,
за запретное кольцо.

Там тебя тревожно ждут,
электричество зажгут,
на груди рассыпят смех
и с ресниц сцелуют снег...

В ваших окнах гаснет свет.
Гаснет четкий силуэт.
Гаснет сонная волна.
Остается тишина.

Остается навсегда
в тихих блестках резеда,
строгий вечер,
строгий век,
строгий-строгий первый снег...



* * *

Я полюбила быт за то,
что он наш общий быт,
что у меня твое пальто
на вешалке висит.

За тесноту, за тарарам,
где все же мы в тепле,
за то, что кофе по утрам
варю лишь я тебе.

За то, что хлеб или цветы,—
привыкла я с трудом!—
приносишь вечером и ты,
как птица в клюве, в дом.

Пускай нас заедает быт,
пускай сожрет нас, пусть,—
тот, где в твоих ладонях спит
мой очумелый пульс.

Тот, где до нас нет дела всем,
где нет особых вех,
где по-московски ровно в сем.
он будит нас для всех.



* * *

Я похожа на землю,
что была в запустенье веками.
Небеса очень туго,
очень трудно ко мне привыкали.
Меня ливнями било,
меня солнцем насквозь прожигало.
Время тяжестью всей,
словно войско, по мне прошагало.
Но за то, что я в небо
тянулась упрямо и верно,
полюбили меня
и дожди и бродячие ветры.
Полюбили меня —
так, что бедное стало богатым,—
и пустили меня
по равнинам своим непокатым.
Я иду и не гнусь —
надо мной мое прежнее небо!
Я пою и смеюсь,
где другие беспомощно немы.
Я иду и не гнусь —
подо мной мои прежние травы…
Ничего не боюсь.
Мне на это подарено право.
Я своя у березок,
у стогов и насмешливых речек.
Все обиды мои
подорожники пыльные лечат.
Мне не надо просить
ни ночлега, ни хлеба, ни света,—
я своя у своих
перелесков, затонов и веток.
А случится беда —
я шагну, назову свое имя…
Я своя у своих.
Меня каждое дерево примет.





Всего стихотворений: 38



Количество обращений к поэту: 5875





Последние стихотворения


Рейтинг@Mail.ru russian-poetry.ru@yandex.ru

Русская поэзия