Русская поэзия
Русские поэтыБиографииСтихи по темам
Случайное стихотворениеСлучайная цитата
Рейтинг русских поэтовРейтинг стихотворений
Переводы русских поэтов на другие языки

Русская поэзия >> Андрей Андреевич Вознесенский

Андрей Андреевич Вознесенский (1933-2010)


Все стихотворения Андрея Вознесенского на одной странице


Автопортрет

Он тощ, словно сучья. Небрит и мордаст.
Под ним третьи сутки
           трещит мой матрац.
Чугунная тень по стене нависает.
И губы вполхари, дымясь, полыхают.

«Приветик, — хрипит он, — российской поэзии.
Вам дать пистолетик? А, может быть, лезвие?
Вы — гений? Так будьте ж циничнее к хаосу...
А может, покаемся?..

Послюним газетку и через минутку
свернем самокритику, как самокрутку?..»

Зачем он тебя обнимет при мне?
Зачем он мое примеряет кашне?
И щурит прищур от моих папирос...

Чур меня! Чур!
SOS!


1963


Антимиры

Живет у нас сосед Букашкин,
в кальсонах цвета промокашки.
Но, как воздушные шары,
над ним горят Антимиры!

И в них магический, как демон,
Вселенной правит, возлежит
Антибукашкин, академик
и щупает Лоллобриджид.

Но грезятся Антибукашкину
виденья цвета промокашки.

Да здравствуют Антимиры!
Фантасты — посреди муры.
Без глупых не было бы умных,
оазисов — без Каракумов.

Нет женщин — есть антимужчины,
в лесах ревут антимашины.
Есть соль земли. Есть сор земли.
Но сохнет сокол без змеи.

Люблю я критиков моих.
На шее одного из них,
благоуханна и гола,
сияет антиголова!..

…Я сплю с окошками открытыми,
а где-то свищет звездопад,
и небоскребы сталактитами
на брюхе глобуса висят.

И подо мной вниз головой,
вонзившись вилкой в шар земной,
беспечный, милый мотылек,
живешь ты, мой антимирок!

Зачем среди ночной поры
встречаются антимиры?

Зачем они вдвоем сидят
и в телевизоры глядят?

Им не понять и пары фраз.
Их первый раз — последний раз!

Сидят, забывши про бонтон,
ведь будут мучиться потом!
И уши красные горят,
как будто бабочки сидят…

…Знакомый лектор мне вчера
сказал: «Антимиры? Мура!»

Я сплю, ворочаюсь спросонок,
наверно, прав научный хмырь.

Мой кот, как радиоприемник,
зеленым глазом ловит мир.



Баллада точки

«Баллада? О точке?! О смертной пилюле?!.»
Балда!
Вы забыли о пушкинской пуле!

Что ветры свистали, как в дыры кларнетов,
В пробитые головы лучших поэтов.
Стрелою пронзив самодурство и свинство,
К потомкам неслась траектория свиста!
И не было точки. А было —— начало.

Мы в землю уходим, как в двери вокзала.
И точка тоннеля, как дуло, черна...
В бессмертье она?
Иль в безвестность она?..

Нет смерти. Нет точки. Есть путь пулевой —-
Вторая проекция той же прямой.

В природе по смете отсутствует точка.
Мы будем бессмертны.
               И это —— точно!



Былина о Мо

Словно гоголевский шнобель,
над страной летает Мобель.

Говорит пророк с оглобель:
«Это Мобель, Мобель, Мобель
всем транслирует, дебил,
как он Дудаева убил.

Я читал в одной из книг —
Мобель дик!..»

— А Мадонна из Зарядья
тройню черных родила.
«Дистанционное зачатье» —
утверждает. Ну, дела!

Жизни смысл отстал от денег.
Мы — отвязанные люди,
без иллюзий.

Мобеля лауреаты
проникают Банку в код.
С толстым слоем шоколада
Марс краснеет и плывет.

Ты теперь дама с собачкой —
ляжет на спину с тоски,
чтоб потрогала ты пальчиком
в животе ее соски.

Если разговариваешь более получаса,-
рискуешь получить удар самонаводящейся ракетой.
— Опасайтесь связи сотовой.
— Особенно двухсотой.
— Налей без содовой.

Даже в ванной — связи, связи,
запредельный разговор,
словно гул в китайской вазе,
что важнее, чем фарфор.

Гений Мобеля создал.
Мобель гения сожрал.

Расплодились, мал-мала,
одноухие зайчата…

Ну Мобель, погоди…

Покупаю модный блейзер.
Восемь кнопочек на нем.

Нажму кнопку — кто-то трезвый
говорит во мне: «Прием.
Абонент не отвечает или временно недоступен
звону злата. И мысли и
дела он знает наперед…»
Кто мой Мобель наберет?

Секс летит от нас отдельно.

В нашей качке те, кто круче,
ухватясь за зов небес,
словно держатся за ручки.
А троллейбус их исчез.

«Мо» — сказал Екклезиаст.
Но звенят мои штаны:
«Неоканитализм — это несоветская власть
плюс мобелизация всей страны».

Черный мобель, черный мобель
над моею головой,

нового сознанья модуль,
черный мобель, я не твой!

— Не сдадим Москву французу!
— В наших грязях вязнет «Оппель».
Как повязочка Кутузова
в небесах летает мобель.
МОБЕЛЬМОБЕЛЬМОБЕЛЬМОБЕЛЬ-
МОБЕЛЬМО БЕЛЬМО…

Слепы мы.
Слепо время само.



Бьёт женщина

В чьем ресторане, в чьей стране - не вспомнишь,
но в полночь
есть шесть мужчин, есть стол, есть Новый год,
и женщина разгневанная - бьет!

	Быть может, ей не подошла компания,
	где взгляды липнут, словно листья банные?
	За что - неважно. Значит, им положено -
	пошла по рожам, как белье полощут.

Бей, женщина! Бей, милая! Бей, мстящая!
Вмажь майонезом лысому в подтяжках.
Бей, женщина!
Массируй им мордасы!
За все твои грядущие матрасы,

	за то, что ты во всем передовая,
	что на земле давно матриархат -
	отбить,
	   обуть,
	       быть умной,
	               хохотать,-
	такая мука - непередаваемо!

Влепи в него салат из солонины.
Мужчины, рыцари,
	куда ж девались вы?!
Так хочется к кому-то прислониться -
увы...

	Бей, реваншистка! Жизнь - как белый танец.
	Не он, а ты его, отбивши, тянешь.
	Пол-литра купишь.
		Как он скучен, хрыч!
	Намучишься, пока расшевелишь.

Ну можно ли в жилет пулять мороженым?!
А можно ли
   в капронах
      ждать в морозы?
Самой восьмого покупать мимозы -
можно?!

	Виновные, валитесь на колени,
	колонны,
	     люди,
	        лунные аллеи,
	вы без нее давно бы околели!
	Смотрите,
	    из-под грязного стола -
	она, шатаясь, к зеркалу пошла.

"Ах, зеркало, прохладное стекло,
шепчу в тебя бессвязными словами,
сама к себе губами
	прислоняюсь
и по тебе
   сползаю
	тяжело,
и думаю: трусишки, нету сил -
меня бы кто хотя бы отлупил!.."


1964


* * *

В человеческом организме
девяносто процентов воды,
как, наверное, в Паганини,
девяносто процентов любви.

Даже если - как исключение -
вас растаптывает толпа,
в человеческом
         назначении -
девяносто процентов добра.

Девяносто процентов музыки,
даже если она беда,
так во мне,
       несмотря на мусор,
девяносто процентов тебя.



Вальс при свечах

Любите при свечах,
танцуйте до гудка,
живите - при сейчас,
любите - при когда?

Ребята - при часах,
девчата при серьгах,
живите - при сейчас,
любите - при Всегда,

прически - на плечах,
щека у свитерка,
начните - при сейчас,
очнитесь - при всегда.

Цари? Ищи-свищи!
Дворцы сминаемы.
А плечи все свежи
и несменяемы.

Когда? При царстве чьем?
Не ерунда важна,
а важно, что пришел.
Что ты в глазах влажна.

Зеленые в ночах
такси без седока...
Залетные на час,
останьтесь навсегда...



Васильки Шагала

Лик ваш серебряный, как алебарда.
Жесты легки.
В вашей гостинице аляповатой
в банке спрессованы васильки.

Милый, вот что вы действительно любите!
С Витебска ими раним и любим.
Дикорастущие сорные тюбики
с дьявольски выдавленным голубым!

Сирый цветок из породы репейников,
но его синий не знает соперников.
Марка Шагала, загадка Шагала —
рупь у Савеловского вокзала!

Это росло у Бориса и Глеба,
в хохоте нэпа и чебурек.
Во поле хлеба — чуточку неба.
Небом единым жив человек.

Их витражей голубые зазубрины —
с чисто готической тягою вверх.
Поле любимо, но небо возлюблено.
Небом единым жив человек.

В небе коровы парят и ундины.
Зонтик раскройте, идя на проспект.
Родины разны, но небо едино.
Небом единым жив человек.

Как занесло васильковое семя
на Елисейские, на поля?
Как заплетали венок Вы на темя
Гранд Опера, Гранд Опера!

В век ширпотреба нет его, неба.
Доля художников хуже калек.
Давать им сребреники нелепо —
небом единым жив человек.

Ваши холсты из фашистского бреда
от изуверов свершали побег.
Свернуто в трубку запретное небо,
но только небом жив человек.

Не протрубили трубы господни
над катастрофою мировой —
в трубочку свернутые полотна
воют архангельскою трубой!

Кто целовал твое поле, Россия,
пока не выступят васильки?
Твои сорняки всемирно красивы,
хоть экспортируй их, сорняки.

С поезда выйдешь — как окликают!
По полю дрожь.
Поле пришпорено васильками,
как ни уходишь — все не уйдешь…

Выйдешь ли вечером — будто захварываешь,
во поле углические зрачки.
Ах, Марк Захарович, Марк Захарович,
все васильки, все васильки…

Не Иегова, не Иисусе,
ах, Марк Захарович, нарисуйте
непобедимо синий завет —
Небом Единым Жив Человек.



Велосипеды

        В.Бокову

Лежат велосипеды
В лесу, в росе.
В березовых просветах
Блестит щоссе.

Попадали, припали
Крылом — к крылу,
Педалями — в педали,
Рулем — к рулю.

Да разве их разбудишь —
Ну, хоть убей!—
Оцепенелых чудищ
В витках цепей.

Большие, изумленные,
Глядят с земли.
Над ними —— мгла зеленая,
Смола, шмели.

В шумящем изобилии
Ромашек, мят
Лежат. О них забыли.
И спят, и спят.


1963


Война

С иными мирами связывая,
глядят глазами отцов
дети —
       широкоглазые
перископы мертвецов.



Говорит мама

Когда ты была во мне точкой
(отец твой тогда настаивал),
мы думали о тебе, дочка,—
оставить или не оставить?

Рассыпчатые твои косы,
ясную твою память
и сегодняшние твои вопросы:
«оставить или не оставить?»



Грузинские базары

Долой Рафаэля!
Да здравствует Рубенс!
Фонтаны форели,
Цветастая грубость!

Здесь праздники в будни
Арбы и арбузы.
Торговки —— как бубны,
В браслетах и бусах.

Индиго индеек.
Вино и хурма.
Ты нчынче без денег?
Пей задарма!

Да здравствуют бабы,
Торговки салатом,
Под стать баобабам
В четыре обхвата!

Базары —— пожары.
Здесь огненно, молодо
Пылают загаром
Не руки, а золото.

В них отблески масел
И вин золотых.

Да здравствует мастер,
Что выпишет их!



* * *

Для души, северянки покорной,
и не надобно лучшей из пищ.
Брось ей в небо, как рыбам подкормку,
монастырскую горсточку птиц!



Замерли

Заведи мне ладони за плечи,
обойми,
только губы дыхнут об мои,
только море за спинами плещет.

Наши спины, как лунные раковины,
что замкнулись за нами сейчас.
Мы заслушаемся, прислонясь.
Мы - как формула жизни двоякая.

На ветру мировых клоунад
заслоняем своими плечами
возникающее меж нами -
как ладонями пламя хранят.

Если правда, душа в каждой клеточке,
свои форточки отвори.
В моих порах стрижами заплещутся
души пойманные твои!

Все становится тайное явным.
Неужели под свистопад,
разомкнувши объятья, завянем -
как раковины не гудят?

А пока нажимай, заваруха,
на скорлупы упругие спин!
Это нас погружает друг в друга.

Спим.



Зов озера

           Памяти жертв фашизма

        Певзнер 1903, Сергеев 1934,
        Лебедев 1916, Бирман 1938,
        Бирман 1941, Дробот 1907...

Наши кеды как приморозило.
Тишина.
Гетто в озере. Гетто в озере.
Три гектара живого дна.

Гражданин в пиджачке гороховом
зазывает на славный клев,
только кровь
          на крючке его крохотном,
кровь!

"Не могу,- говорит Володька,-
а по рылу - могу,
это вроде как
    не укладывается в мозгу!

Я живою водой умоюсь,
может, чью-то жизнь расплещу.
Может, Машеньку или Мойшу
я размазываю по лицу.

Ты не трожь воды плоскодонкой,
уважаемый инвалид,
ты пощупай ее ладонью -
болит!

Может, так же не чьи-то давние,
а ладони моей жены,
плечи, волосы, ожидание
будут кем-то растворены?

А базарами колоссальными
барабанит жабрами в жесть
то, что было теплом, глазами,
на колени любило сесть..."

"Не могу,- говорит Володька,-
лишь зажмурюсь -
             в чугунных ночах,
точно рыбы на сковородках,
пляшут женщины и кричат!"

Третью ночь как Костров пьет.
И ночами зовет с обрыва.
       И к нему
       Является
       Рыба
       Чудо-юдо озерных вод!

"Рыба,
    летучая рыба,
       с огневым лицом мадонны,
           с плавниками белыми
             как свистят паровозы,
                          рыба,
Рива тебя звали,
            золотая Рива,
           Ривка, либо как-нибудь еще,
с обрывком
   колючей проволоки или рыболовным крючком
               в верхней губе, рыба,
рыба боли и печали,
  прости меня, прокляни, но что-нибудь ответь..."

Ничего не отвечает рыба.


       Тихо.
       Озеро приграничное.
       Три сосны.
Изумленнейшее хранилище
жизни, облака, вышины.

Лебедев 1916, Бирман 1941,
Румер 1902, Бойко оба 1933.


1965


Исповедь

Ну что тебе надо еще от меня?
Чугунна ограда. Улыбка темна.
Я музыка горя, ты музыка лада,
ты яблоко ада, да не про меня!

На всех континентах твои имена
прославил. Такие отгрохал лампады!
Ты музыка счастья, я нота разлада.
Ну что тебе надо еще от меня?

Смеялась: «Ты ангел?» — я лгал, как змея.
Сказала: «Будь смел» — не вылазил из спален.
Сказала: «Будь первым» — я стал гениален,
ну что тебе надо еще от меня?

Исчерпана плата до смертного дня.
Последний горит под твоим снегопадом.
Был музыкой чуда, стал музыкой яда,
ну что тебе надо еще от меня?

Но и под лопатой спою, не виня:
«Пусть я удобренье для божьего сада,
ты — музыка чуда, но больше не надо!
Ты случай досады. Играй без меня».

И вздрогнули складни, как створки окна.
И вышла усталая и без наряда.
Сказала: «Люблю тебя. Больше нет сладу.
Ну что тебе надо еще от меня?»



Кассирша

Немых обсчитали.
Немые вопили.
Медяшек медали
влипали в опилки.

И гневным протестом,
что все это сказки,
кассирша, как тесто,
вздымалась из кассы.

И сразу по залам,
сыркам, патиссонам,
пахнуло слезами,
как будто озоном.

О, слез этих запах
в мычащей ораве.
Два были без шапок.
Их руки орали.

А третий с беконом
подобием мата
ревел, как Бетховен,
земно и лохмато!

В стекло барабаня,
ладони ломая,
орала судьба моя
глухонемая!

Кассирша, осклабясь,
косилась на солнце
и ленинский абрис
искала в полсотне.

Но не было Ленина.

Она была фальшью…
Была бакалея.
В ней люди и фарши.



Кроны и корни

Несли не хоронить,
Несли короновать.

Седее, чем гранит,
Как бронза - красноват,
Дымясь локомотивом,
Художник жил,
           лохмат,
Ему лопаты были
Божественней лампад!

Его сирень томилась...
Как звездопад,
             в поту,
Его спина дымилась
Буханкой на поду!..

Зияет дом его.
Пустые этажи.
На даче никого.
В России - ни души.

Художники уходят
Без шапок,
        будто в храм,
В гудящие угодья
К березам и дубам.

Побеги их - победы.
Уход их - как восход
К полянам и планетам
От ложных позолот.

Леса роняют кроны.
Но мощно над землей
Ворочаются корни
Корявой пятерней.


1960


Лонжюмо

      (Поэма)

    Авиавступление

           Посвящается слушателям
           школы Ленина в Лонжюмо

Вступаю в поэму, как в новую пору вступают.
Работают поршни,
        соседи в ремнях засыпают.
Ночной папироской
        летят телецентры за Муром.
Есть много вопросов.
        Давай с тобой, Время, покурим.
Прикинем итоги.
        Светло и прощально
горящие годы, как крылья, летят за плечами.

И мы понимаем, что канули наши кануны,
что мы, да и спутницы наши,—
                         не юны,
что нас провожают
           и машут лукаво
кто маминым шарфом, а кто —
                        кулаками...

Земля,
   ты нас взглядом апрельским проводишь,
лежишь на спине, по-ночному безмолвная.
По гаснущим рельсам
            бежит паровозик,
как будто
       сдвигают
             застежку
                  на «молнии».

Россия любимая,
          с этим не шутят.
Все боли твои — меня болью пронзили.
Россия,
     я — твой капиллярный сосудик,
мне больно когда —
           тебе больно, Россия.

Как мелки отсюда успехи мои,
                         неуспехи,
друзей и врагов кулуарных ватаги.
Прости меня, Время,
              что много сказать
                          не успею.
Ты, Время, не деньги,
          но тоже тебя не хватает.

Но люди уходят, врезая в ночные отроги
дорог своих
        огненные автографы!
Векам остаются — кому как удастся —
штаны — от одних,
         от других — государства.

Его различаю.
         Пытаюсь постигнуть,
чем был этот голос с картавой пластинки.
Дай, Время, схватить этот профиль,
                             паривший
в записках о школе его под Парижем.

Прости мне, Париж, невоспетых красавиц.
Россия, прости незамятые тропки.
Простите за дерзость,
           что я этой темы
                         касаюсь,
простите за трусость,
             что я ее раньше
                        не трогал.

Вступаю в поэму. А если сплошаю,
прости меня, Время, как я тебя часто
                               прощаю.
           _____

Струится блокнот под карманным фонариком.
Звенит самолет не крупнее комарика.
А рядом лежит
        в облаках алебастровых
планета —
        как Ленин,
                мудра и лобаста.

            1

В Лонжюмо сейчас лесопильня.
В школе Ленина? В Лонжюмо?
Нас распилами ослепили
бревна, бурые как эскимо.

Пилы кружатся. Пышут пильщики.
Под береткой, как вспышки,— пыжики.
Через джемперы, как смола,
чуть просвечивают тела.

Здравствуй, утро в морозных дозах!
Словно соты, прозрачны доски.
Может, солнце и сосны — тезки?!
Пахнет музыкой. Пахнет тесом.

А еще почему-то — верфью,
а еще почему-то — ветром,
а еще — почему не знаю —
диалектикою познанья!

Обнаруживайте древесину
под покровом багровой мглы,
Как лучи из-под тучи синей,
бьют
   опилки
        из-под пилы!

Добирайтесь в вещах до сути.
Пусть ворочается сосна,
словно глиняные сосуды,
солнцем полные дополна.

Пусть корою сосна дремуча,
сердцевина ее светла —
вы терзайте ее и мучайте,
чтобы музыкою была!

Чтобы стала поющей силищей
корабельщиков,
         скрипачей...

Ленин был
    из породы
        распиливающих,
            обнажающих суть
                         вещей.

            2

Врут, что Ленин был в эмиграции
(Кто вне родины — эмигрант.)
Всю Россию,
        речную, горячую,
он носил в себе, как талант!

Настоящие эмигранты
  пили в Питере под охраной,
    воровали казну галантно,
        жрали устрицы и гранаты —
эмигранты!

Эмигрировали в клозеты
  с инкрустированными розетками,
     отгораживались газетами
        от осенней страны раздетой,
           в куртизанок с цветными гривами
эмигрировали!

В драндулете, как чертик в колбе,
   изолированный, недобрый,
     средь великодержавных харь,
        среди ряс и охотнорядцев,
           под разученные овации
              проезжал глава эмиграции —
царь!

Эмигранты селились в Зимнем.
А России
     сердце само —
билось в городе с дальним именем
Лонжюмо.

            3

Этот — в гольф. Тот повержен бриджем.
Царь просаживал в «дурачки»...
...Под распарившимся Парижем
Ленин
    режется
        в городки!

Раз!— распахнута рубашка,
   раз!— прищуривался глаз,
      раз!— и чурки вверх тормашками
        (жалко, что не видит Саша!) —
рраз!

Рас-печатывались «письма»,
раз-летясь до облаков,—
только вздрагивали бисмарки
от подобных городков!

Раз!— по тюрьмам, по двуглавым —
ого-го!—
Революция играла
озорно и широко!

Раз!— врезалась бита белая,
   как авроровский фугас —
      так что вдребезги империи,
         церкви, будущие берии —
раз!
Ну играл! Таких оттягивал
«паровозов!» Так играл,
что шарахались рейхстаги
в 45-м наповал!
Раз!..

...А где-то в начале века
человек,
      сощуривши веки,
«Не играл давно»,— говорит.
И лицо у него горит.

            4

В этой кухоньке скромны тумбочки
и, как крылышки у стрекоз,
брезжит воздух над узкой улочкой
Мари-Роз,

было утро, теперь смеркается,
и совсем из других миров
слышен колокол доминиканский
Мари-Роз,

прислоняюсь к прохладной раме,
будто голову мне нажгло,
жизнь вечернюю озираю
через ленинское стекло,

и мне мнится — он где-то спереди,
меж торговок, машин, корзин,
на прозрачном велосипедике
проскользил,

или в том кабачке хохочет,
аплодируя шансонье?
или вспомнил в метро грохочущем
ослепительный свист саней?

или, может, жару и жаворонка?
или в лифте сквозном парит,
и под башней ажурно-ржавой
запрокидывается Париж —

крыши сизые галькой брезжат,
точно в воду погружены,
как у крабов на побережье,
у соборов горят клешни,

над серебряной панорамою
он склонялся, как часовщик,
над закатами, над рекламами,
он читал превращенья их,

он любил вас, фасады стылые,
точно ракушки в грустном стиле,
а еще он любил Бастилию —
за то, что ее срыли!

и сквозь биржи пожар валютный,
баррикадами взвив кольцо,
проступало ему Революции
окровавленное
           лицо,

и глаза почему-то режа,
сквозь сиреневую майолику
проступало Замоскворечье,
все в скворечниках и маевках,

а за ними — фронты, Юденичи,
Русь ревет со звездой на лбу,
и чиркнет фуражкой студенческой
мой отец на кронштадтском льду,

вот зачем, мой Париж прощальный,
не пожар твоих маляров —
славлю стартовую площадку
узкой улочки Мари-Роз!

Он отсюда
       мыслил
            ракетно.
Мысль его, описав дугу,
разворачивала
          парапеты
возле Зимнего на снегу!

(Но об этом шла речь в строках
главки 3-й, о городках.)

            5

В доме позднего рококо
спит, уткнувшись щекой в конспекты,
спит, живой еще, невоспетый
Серго,

спи, Серго, еще раным-рано,
зайчик солнечный через раму
шевелится в усах легко,
спи, Серго,

спи, Серго в васильковой рубашечке,
ты чему во сне улыбаешься?
Где-то Куйбышев и Менжинский
так же детски глаза смежили.

Что вам снится? Плотины Чирчика?
Первый трактор и кран с серьгой?
Почему вы во сне кричите,
Серго?!

Жизнь хитра. Не учесть всего.
Спит Серго, коммунист кремневый.
Под широкой стеной кремлевской
спит Серго.

            6

Ленин прост — как материя,
как материя — сложен.
Наш народ — не тетеря,
чтоб кормить его с ложечки!

Не какие-то «винтики»,
а мыслители,
он любил ваши митинги,
Глебы, Вани и Митьки.

Заряжая ораторски
философией вас,
сам,
  как аккумулятор,
заряжался от масс.

Вызревавшие мысли
превращались потом
в «Философские письма»,
в 18-й том.
      _________

Его скульптор лепил. Вернее,
умолял попозировать он,
перед этим, сваяв Верлена,
их похожестью потрясен,
бормотал он оцепенело:
«Символическая черта!
У поэтов и революционеров
одинаковые черепа!»
Поэтично кроить вселенную!
И за то, что он был поэт,
как когда-то в Пушкина1 — в Ленина
бил отравленный пистолет!

         7

Однажды, став зрелей, из спешной
                        повседневности
мы входим в Мавзолей, как в кабинет
                           рентгеновский,
вне сплетен и легенд, без шапок, без прикрас,
и Ленин, как рентген, просвечивает нас.

Мы движемся из тьмы, как шорох кинолентин:
«Скажите, Ленин, мы — каких Вы ждали, Ленин?!

Скажите, Ленин, где победы и пробелы?
Скажите — в суете мы суть не проглядели?..»

Нам часто тяжело. Но солнечно и страстно
прозрачное чело горит лампообр
азно.

«Скажите, Ленин, в нас идея не ветшает?»
И Ленин отвечает.

На все вопросы отвечает
                      Ленин.


1962-1963


Мать

Охрани, Провидение, своим махом шагреневым,
                               пощади ее хижину —
мою мать — Вознесенскую Антонину Сергеевну,
                          урожденную Пастушихину.

Воробьишко серебряно пусть в окно постучится:
«Добрый день, Антонина Сергеевна,
                         урожденная Пастушихина!»

Дал отец ей фамилию, чтоб укутать от Времени.
Ее беды помиловали, да не все, к сожалению.

За житейские стыни, две войны и пустые деревни
родила она сына и дочку, Наталью Андреевну.

И, зайдя за калитку, в небесах над речушкою
подарила им нитку — уток нитку жемчужную.

Ее серые взоры, круглый лоб без морщинки,
коммунальные ссоры утешали своей
                             беззащитностью.

Любит Блока и Сирина, режет рюмкой пельмени.
Есть другие россии. Но мне эта милее.

Что наивно просила, насмотревшись по телику:
«Чтоб тебя не убили, сын, не езди в Америку...»

Назовите по имени веру женскую,
                         независимую пустынницу —
Антонину Сергеевну Вознесенскую,
                          урожденную Пастушихину.



Маяковский в Париже

          Уличному художнику

Лили Брик на мосту лежит,
разутюженная машинами.
Под подошвами, под резинами,
как монетка зрачок блестит!

Пешеходы бросают мзду.
И как рана,
Маяковский,
       щемяще ранний,
как игральная карта в рамке,
намалеван на том мосту!

Каково Вам, поэт, с любимой?!
Это надо ж - рвануть судьбой,
чтобы ликом,
      как Хиросимой,
отпечататься в мостовой!

По груди Вашей толпы торопятся,
Сена плещется под спиной.
И, как божья коровка, автобусик
мчит, щекочущий и смешной.

Как волнение Вас охватывает!..
Мост парит,
ночью в поры свои асфальтовые,
как сирень,
       впитавши Париж.

Гений. Мот. Футурист с морковкой.
Льнул к мостам. Был посол Земли...
Никто не пришел
     на Вашу выставку,
                 Маяковский.
Мы бы - пришли.

Вы бы что-нибудь почитали,
как фатально Вас не хватает!

О, свинцовою пломбочкой ночью
опечатанные уста.
И не флейта Ваш позвоночник -
алюминиевый лёт моста!

Маяковский, Вы схожи с мостом.
Надо временем,
       как гимнаст,
башмаками касаетесь РОСТА,
а ладонями -
            нас.

Ваша площадь мосту подобна,
как машины из-под моста -
Маяковскому под ноги
Маяковская Москва!
Маяковским громит подонков
Маяковская чистота!

Вам шумят стадионов тысячи.
Как Вам думается?
              Как дышится,
Маяковский, товарищ Мост?..

Мост. Париж. Ожидаем звезд.

Притаился закат внизу,
полоснувши по небосводу
красным следом
          от самолета,
точно бритвою по лицу!


1963


Молитва

Когда я придаю бумаге
черты твоей поспешной красоты,
я думаю не о рифмовке —
с ума бы не сойти!

Когда ты в шапочке бассейной
ко мне припустишь из воды,
молю не о души спасенье —
с ума бы не сойти!

А за оградой монастырской,
как спирт ударит нашатырный,
послегрозовые сады —
с ума бы не сойти!

Когда отчетливо и грубо
стрекозы посреди полей
стоят, как черные шурупы
стеклянных, замерших дверей,

такое растворится лето,
что только вымолвишь: «Прости,
за что мне, человеку, это!
С ума бы не сойти!»

Куда-то душу уносили —
забыли принести.
«Господь,- скажу,- или Россия,
назад не отпусти!»



* * *

Мордеем, друг. Подруги молодеют.
Не горячитесь.
Опробуйте своей моделью
как «анти» превращается в античность.



Мотогонки по вертикальной стене

                   Н. Андросовой

Заворачивая, манежа,
Свищет женщина по манежу!
Краги —
       красные, как клешни.
Губы крашеные — грешны.
Мчит торпедой горизонтальною,
Хризантему заткнув за талию!

Ангел атомный, амазонка!
Щеки вдавлены, как воронка.
Мотоцикл над головой
Электрическою пилой.

Надоело жить вертикально.
Ах, дикарочка, дочь Икара...
Обыватели и весталки
Вертикальны, как «ваньки-встаньки».

В этой, взвившейся над зонтами,
Меж оваций, афиш, обид,
Сущность женщины
             горизонтальная
Мне мерещится и летит!

Ах, как кружит ее орбита!
Ах, как слезы белкам прибиты!
И тиранит ее Чингисхан —
Тренирующий Сингичанц...

СИНГИЧАНЦ: «Ну, а с ней не мука?
Тоже трюк — по стене, как муха...
А вчера камеру проколола... Интриги....
Пойду напишу
        по инстанции...
И царапается, как конокрадка».

Я к ней вламываюсь в антракте.
«Научи,— говорю,—
            горизонту...»

А она молчит, амазонка.
А она головой качает.
А ее еще трек качает.
А глаза полны такой —
            горизонтальною
                       тоской!


1961


* * *

Мы — кочевые,
          мы — кочевые,
                 мы, очевидно,
сегодня чудом переночуем,
а там — увидим!

Квартиры наши конспиративны,
                как в спиритизме,
чужие стены гудят как храмы,
чужие драмы,

со стен пожаром холсты и схимники...
а ну пошарим —
            что в холодильнике?

Не нас заждался на кухне газ,
и к телефонам зовут не нас,

наиродное среди чужого,
и как ожоги,

чьи поцелуи горят во тьме,
еще не выветрившиеся вполне?

Милая, милая, что с тобой?
Мы эмигрировали в край чужой,

ну что за город, глухой как чушки,
где прячут чувства?

Позорно пузо растить чинуше —
но почему же,

когда мы рядом, когда нам здорово —
что ж тут позорного?

Опасно с кафедр нести напраслину —
что ж в нас опасного?

не мы опасны, а вы лабазны,
людье,
    которым
           любовь
                опасна!

Опротивели, конспиративные!..
Поджечь обои? вспороть картины?
об стены треснуть
             сервиз, съезжая?..

«Не трожь тарелку — она чужая».


1964


На плотах

Нас несет Енисей.
Как плоты над огромной и черной водой.
Я — ничей!
Я — не твой, я — не твой, я — не твой!
Ненавижу провал твоих губ, твои волосы, платье, жилье.
Я плевал
На святое и лживое имя твое!
Ненавижу за ложь телеграмм и открыток твоих,
Ненавижу, как нож по ночам ненавидит живых.
Ненавижу твой шелк, проливные нейлоны гардин.
Мне нужнее мешок, чем холстина картин!
Атаманша-тихоня телефон-автоматной Москвы,
Я страшон, как Иона, почернел и опух от мошки.
Блещет , словно сазан, голубая щека рыбака.
«Нет» — слезам.
«Да» — мужским, продубленным рукам.
«Да» — девчатам разбойным, купающим МАЗ, как коня,
«Да» — брандспойтам,
Сбивающим горе с меня.



* * *

Не возвращайтесь к былым возлюбленным,
былых возлюбленных на свете нет.
Есть дубликаты —
                как домик убранный,
где они жили немного лет.

Вас лаем встретит собачка белая,
и расположенные на холме
две рощи — правая, а позже левая —
повторят лай про себя, во мгле.

Два эха в рощах живут раздельные,
как будто в стереоколонках двух,
все, что ты сделала и что я сделаю,
они разносят по свету вслух.

А в доме эхо уронит чашку,
ложное эхо предложит чай,
ложное эхо оставит на ночь,
когда ей надо бы закричать:

«Не возвращайся ко мне, возлюбленный,
былых возлюбленных на свете нет,
две изумительные изюминки,
хоть и расправятся тебе в ответ...»

А завтра вечером, на поезд следуя,
вы в речку выбросите ключи,
и роща правая, и роща левая
вам вашим голосом прокричит:

«Не покидайте своих возлюбленных.
Былых возлюбленных на свете нет...»

Но вы не выслушаете совет.



Нью-йоркская птица

На окно ко мне садится
в лунных вензелях
алюминиевая птица —
вместо тела
         фюзеляж

и над ее шеей гайковой
как пламени язык
над гигантской зажигалкой
полыхает
       женский
             лик!

(В простынь капиталистическую
Завернувшись, спит мой друг.)

кто ты? бред кибернетический?
полуробот? полудух?
помесь королевы блюза
и летающего блюдца?

может ты душа Америки
уставшей от забав?
кто ты юная химера
с сигареткою в зубах?

но взирают не мигая
не отерши крем ночной
очи как на Мичигане
у одной

у нее такие газовые
под глазами синячки
птица что предсказываешь?
птица не солги!

что ты знаешь, сообщаешь?
что-то странное извне
как в сосуде сообщающемся
подымается во мне

век атомный стонет в спальне...
(Я ору, и, матерясь,
Мой напарник, как ошпаренный,
Садится на матрас.)



* * *

Оправдываться — не обязательно.
Не дуйся, мы не пара обезьян.
Твой разум не поймет — что объяснять ему?
Душа ж всё знает — что ей объяснять?



Осень

Утиных крыльев переплеск.
И на тропинках заповедных
последних паутинок блеск,
последних спиц велосипедных.

И ты примеру их последуй,
стучись проститься в дом последний.
В том доме женщина живет
и мужа к ужину не ждет.

Она откинет мне щеколду,
к тужурке припадет щекою,
она, смеясь, протянет рот.
И вдруг, погаснув, все поймет —
поймет осенний зов полей,
полет семян, распад семей…

Озябшая и молодая,
она подумает о том,
что яблонька и та — с плодами,
буренушка и та — с телком.

Что бродит жизнь в дубовых дуплах,
в полях, в домах, в лесах продутых,
им — колоситься, токовать.
Ей — голосить и тосковать.

Как эти губы жарко шепчут:
«Зачем мне руки, груди, плечи?
К чему мне жить и печь топить
и на работу выходить?»

Ее я за плечи возьму —
я сам не знаю, что к чему…

А за окошком в юном инее
лежат поля из алюминия.
По ним — черны, по ним — седы,
до железнодорожной линии
Протянутся мои следы.



Париж без рифм

Париж скребут. Париж парадят.
Бьют пескоструйным аппаратом,
Матрон эпохи рококо
продраивает душ Шарко!

И я изрек: «Как это нужно —
содрать с предметов слой наружный,
увидеть мир без оболочек,
порочных схем и стен барочных!..»

Я был пророчески смешон,
но наш патрон, мадам Ланшон,
сказала: «0-ля-ля, мой друг!..» И вдруг —
город преобразился,
       стены исчезли, вернее, стали прозрачными,
над улицами, как связки цветных шаров, висели комнаты,
каждая освещалась по-разному,
внутри, как виноградные косточки,
              горели фигуры и кровати,
вещи сбросили панцири, обложки, оболочки,
над столом
коричнево изгибался чай, сохраняя форму чайника,
и так же, сохраняя форму водопроводной трубы,
       по потолку бежала круглая серебряная вода,

в соборе Парижской богомагери шла месса,
как сквозь аквариум,
просвечивали люстры и красные кардиналы,
архитектура испарилась,
и только круглый витраж розетки почему-то парил
                         над площадью, как знак:
                              «Проезд запрещен»,
над Лувром из постаментов, как 16 матрасных пружин,
                         дрожали каркасы статуй,
пружины были во всем,
все тикало,
о Париж,
    мир паутинок, антенн и оголенных проволочек,
как ты дрожишь,
как тикаешь мотором гоночным,
о сердце под лиловой пленочкой,
Париж
(на месте грудного кармашка, вертикальная, как рыбка,
плыла бритва фирмы «Жиллет»)!
Париж, как ты раним, Париж,
под скорлупою ироничности,
под откровенностью, граничащей
с незащищенностью,
Париж,

в Париже вы одни всегда,
хоть никогда не в одиночестве.
и в смехе грусть,
         как в вишне косточка,
Париж — горящая вода,
Париж,
как ты наоборотен,
как бел твой Булонский лес,
         он юн, как купальщицы,
бежали розовые собаки,
       они смущенно обнюхивались,
они могли перелиться одна в другую,
                    как шарики ртути,
и некто, голый, как змея,
промолвил: «чернобурка я»,

шли люди,
на месте отвинченных черепов,
как птицы в проволочных
                  клетках,
свистали мысли,

монахиню смущали мохнатые мужские видения,
президент мужского клуба страшился разоблачений
(его тайная связь с женой раскрыта,
он опозорен),
над полисменом ножки реяли,
как нимб, в серебряной тарелке
плыл шницель над певцом мансард,
   в башке ОАСа оголтелой
Дымился Сартр на сковородке,
а Сартр,
      наш милый Сартр,
вдумчив, как кузнечик кроткий,
жевал травиночку коктейля,
всех этих таинств
          мудрый дух,
в соломинку,
       как стеклодув,
он выдул эти фонари,
весь полый город изнутри,
и ратуши и бюшери,
как радужные пузыри!

Я тормошу его:
         «Мой Сартр,
мой сад, от зим не застекленный,
зачем с такой незащищенностью
шары мгновенные
          летят?

Как страшно все обнажено,
на волоске от ссадин страшных,
их даже воздух жжет, как рашпиль,
мой Сартр!
        Вдруг все обречено?!.»

Молчит кузнечик на листке
с безумной мукой на лице.
Било три...
Мы с Ольгой сидели в «Обалделой лошади»,
в зубах джазиста изгибался звук в форме саксофона,
женщина усмехнулась,
»Стриптиз так стриптиз»,—
              сказала женщина,
и она стала сдирать с себя не платье, нет,—
                    кожу!—
как снимают чулки или трикотажные
                тренировочные костюмы

— о! о!—
последнее, что я помню, это белки,
бесстрастно-белые, как изоляторы,
                   на страшном,
                   орущем, огненном лице.

»...Мой друг, растает ваш гляссе...»
Париж. Друзья. Сомкнулись стены.
А за окном летят в веках
мотоциклисты
        в белых шлемах,
как дьяволы в ночных горшках.


1963


Песчаный человечек

  (Стихи для детей)

Человек бежит песчаный
по дороженьке печальной.

На плечах красиво сшита
майка в дырочках, как сито.

Не беги, теряя вес,
можешь высыпаться весь!

Но не слышит человек,
продолжает быстрый бег.

Подбегает он к Москве —
остается ЧЕЛОВЕ...

Губы радостно свело —
остается лишь ЧЕЛО...

Майка виснет на плече —
от него осталось ЧЕ...
. . . . . . . . . . . . . .
Человечка нет печального.
Есть дороженька песчаная...



* * *

Почему два великих поэта,
проповедники вечной любви,
не мигают, как два пистолета?
Рифмы дружат, а люди — увы…

Почему два великих народа
холодеют на грани войны,
под непрочным шатром кислорода?
Люди дружат, а страны — увы…

Две страны, две ладони тяжелые,
предназначенные любви,
охватившие в ужасе голову
черт-те что натворившей Земли!



Поют негры

Мы —
  тамтамы гомеричные с глазами горемычными,
                                      клубимся,
                                как дымы,—
                                      мы...

Вы —
  белы, как холодильники, как марля карантинная,
                           безжизненно мертвы...
                                           вы...

О чем мы поем вам, уважаемые джентльмены?

О
руках ваших из воска, как белая известка, о, как они
 впечатались между плечей печальных, о,
                                   наших жен
              печальных, как их позорно жгло —
                                           о-о!
«Но-но!»
нас лупят, точно клячу, мы чаевые клянчим,
                                  на рингах и на
                     рынках у нас в глазах темно,
но,
когда ночами спим мы, мерцают наши спины,
                               как звездное окно.
В нас,
боксерах, гладиаторах, как в черных радиаторах,
                                 или в пруду карась,
    созвездья отражаются
              торжественно и жалостно —
                         Медведица и Марс —
                                           в нас...

Мы — негры, мы — поэты,
           в нас плещутся планеты.
Так и лежим, как мешки, полные звездами
                               и легендами...

Когда нас бьют ногами,
Пинают небосвод.
У вас под сапогами
Вселенная орет!


1961


Правила поведения за столом

Уважьте пальцы пирогом,
в солонку курицу макая,
но умоляю об одном -
не трожьте музыку руками!

Нашарьте огурец со дна
и стан справасидящей дамы,
даже под током провода -
но музыку нельзя руками.

Она с душою наравне.
Берите трешницы с рублями,
но даже вымытыми не
хватайте музыку руками.

И прогрессист и супостат,
мы материалисты с вами,
но музыка - иной субстант,
где не губами, а устами...

Руками ешьте даже суп,
но с музыкой - беда такая!
Чтоб вам не оторвало рук,
не трожьте музыку руками.



Прощание с Политехническим

        Большой аудитории посвящаю

В Политехнический!
В Политехнический!
По снегу фары шипят яичницей.
Милиционеры свистят панически.
Кому там хнычется?!
В Политехнический!

Ура, студенческая шарага!
А ну, шарахни
по совмещанам свои затрещины!
Как нам мещане мешали встретиться!

Ура вам, дура
в серьгах-будильниках!
Ваш рот, как дуло,
разинут бдительно.
Ваш стул трещит от перегрева.
Умойтесь! Туалет - налево.

Ура, галерка! Как шашлыки,
дымятся джемперы, пиджаки.
Тысячерукий, как бог языческий,
Твое Величество -
             Политехнический!
Ура, эстрада! Но гасят бра.
И что-то траурно звучит "ура".

12 скоро. Пора уматывать.
Как ваши лица струятся матово.
В них проступают, как сквозь экраны,
все ваши радости, досады, раны.

Вы, третья с краю,
с копной на лбу,
я вас не знаю.
           Я вас люблю!

Чему смеетесь? Над чем всплакнете?
И что черкнете, косясь, в блокнотик?
Что с вами, синий свитерок?
В глазах тревожный ветерок...

Придут другие - еще лиричнее,
но это будут не вы -
                 другие.
Мои ботинки черны, как гири.
Мы расстаемся, Политехнический!

Нам жить недолго. Суть не в овациях,
Мы растворяемся в людских количествах
в твоих просторах,
Политехнический.
Невыносимо нам расставаться.

Я ненавидел тебя вначале.
Как ты расстреливал меня молчанием!
Я шел как смертник в притихшем зале.
Политехнический, мы враждовали!

Ах, как я сыпался! Как шла на помощь
записка искоркой электрической...
Политехнический,
             ты это помнишь?
Мы расстаемся, Политехнический.

Ты на кого-то меня сменяешь,
но, понимаешь,
пообещай мне, не будь чудовищем,
забудь
     со стоющим!

Ты ворожи ему, храни разиню.
Политехнический -
             моя Россия!-
ты очень бережен и добр, как бог,
лишь Маяковского не уберег...

Поэты падают,
дают финты
меж сплетен, патоки
и суеты,
но где б я ни был - в земле, на Ганге,-
ко мне прислушивается
               магически
гудящей
     раковиною
           гиганта
ухо
Политехнического!



Реквием

Возложите на море венки.
Есть такой человечий обычай —
в память воинов, в море погибших,
возлагают на море венки.

Здесь, ныряя, нашли рыбаки
десять тысяч стоящих скелетов,
ни имен, ни причин не поведав,
запрокинувших головы к свету,
они тянутся к нам, глубоки.
Возложите на море венки.

Чуть качаются их позвонки,
кандалами прикованы к кладбищу,
безымянные страшные ландыши.
Возложите на море венки.

На одном, как ведро, сапоги,
на другом — на груди амулетка.
Вдовам их не помогут звонки.
Затопили их вместо расстрела,
души их, покидавшие тело,
на воде оставляли круги.

Возложите на море венки
под свирель, барабан и сирены.
Из жасмина, из роз, из сирени
возложите на море венки.

Возложите на землю венки.
В ней лежат молодые мужчины.
Из сирени, из роз, из жасмина
возложите живые венки.

Заплетите земные цветы
над землею сгоревшим пилотам.
С ними пили вы перед полетом.
Возложите на небо венки.

Пусть стоят они в небе, видны,
презирая закон притяженья,
говоря поколеньям пришедшим:
«Кто живой — возложите венки».

Возложите на Время венки,
в этом вечном огне мы сгорели.
Из жасмина, из белой сирени
на огонь возложите венки.



Рублевское шоссе

Мимо санатория
реют мотороллеры.

За рулем влюбленные —
как ангелы рублевские.

Фреской Благовещенья,
резкой белизной

за ними блещут женщины,
как крылья за спиной!

Их одежда плещет,
рвется от руля,

вонзайтесь в мои плечи,
белые крыла.

Улечу ли?
Кану ль?
Соколом ли?
Камнем?

Осень. Небеса.
Красные леса.



Сага

Ты меня на рассвете разбудишь,
проводить необутая выйдешь.
Ты меня никогда не забудешь.
Ты меня никогда не увидишь.

Заслонивши тебя от простуды,
я подумаю: "Боже всевышний!
Я тебя никогда не забуду.
Я тебя никогда не увижу".

Эту воду в мурашках запруды,
это Адмиралтейство и Биржу
я уже никогда не забуду
и уже никогда не увижу.

Не мигают, слезятся от ветра
безнадежные карие вишни.
Возвращаться — плохая примета.
Я тебя никогда не увижу.

Даже если на землю вернемся
мы вторично, согласно Гафизу,
мы, конечно, с тобой разминемся.
Я тебя никогда не увижу.

И окажется так минимальным
наше непониманье с тобою
перед будущим непониманьем
двух живых с пустотой неживою.

И качнется бессмысленной высью
пара фраз, залетевших отсюда:

"Я тебя никогда не забуду.
Я тебя никогда не увижу".



Сирень

Сирень похожа на Париж,
горящий осами окошек.
Ты кисть особняков продрогших
серебряную шевелишь.

Гудя нависшими бровями,
страшен от счастья и тоски,
Париж, как пчелы, собираю
в мои подглазные мешки.



Сон

Мы снова встретились,
и нас везла машина грузовая.
Влюбились мы — в который раз.
Но ты меня не узнавала.

Ты привезла меня домой.
Любила и любовь давала.
Мы годы прожили с тобой,
но ты меня не узнавала!



Стриптиз

В ревю
танцовщица раздевается, дуря...
Реву?..
Или режут мне глаза прожектора?

Шарф срывает, шаль срывает, мишуру.
Как сдирают с апельсина кожуру.

А в глазах тоска такая, как у птиц.
Этот танец называется «стриптиз».

Страшен танец. В баре лысины и свист,
Как пиявки,
        глазки пьяниц налились.

Этот рыжий, как обляпанный желтком,
Пневматическим исходит молотком!

Тот, как клоп —
            апоплексичен и страшон.
Апокалипсисом воет саксофон!

Проклинаю твой, Вселенная, масштаб!
Марсианское сиянье на мостах,
Проклинаю,
      обожая и дивясь.
Проливная пляшет женщина под джаз!..

«Вы Америка?» — спрошу, как идиот.
Она сядет, сигаретку разомнет.

«Мальчик,— скажет,— ах, какой у вас акцент!
Закажите мне мартини и абсент».



Тишины!

Тишины хочу, тишины...
Нервы, что ли, обожжены?
Тишины...
                 чтобы тень от сосны,
щекоча нас, перемещалась,
холодящая словно шалость,
вдоль спины, до мизинца ступни,
тишины...

звуки будто отключены.
Чем назвать твои брови с отливом?
Понимание -
        молчаливо.
Тишины.

Звук запаздывает за светом.
Слишком часто мы рты разеваем.
Настоящее - неназываемо.
Надо жить ощущением, цветом.

Кожа тоже ведь человек,
с впечатленьями, голосами.
Для нее музыкально касанье,
как для слуха - поет соловей.

Как живется вам там, болтуны,
чай, опять кулуарный авралец?
горлопаны не наорались?
тишины...
Мы в другое погружены.
В ход природ неисповедимый,
И по едкому запаху дыма
Мы поймем, что идут чабаны.

Значит, вечер. Вскипают приварок.
Они курят, как тени тихи.
И из псов, как из зажигалок,
Светят тихие языки.


1964


Триптих

Я сослан в себя
           я — Михайловское
горят мои сосны смыкаются

в лице моем мутном как зеркало
смеркаются лоси и пергалы

природа в реке и во мне
и где-то еще — извне

три красные солнца горят
три рощи как стекла дрожат

три женщины брезжут в одной
как матрешки — одна в другой

одна меня любит смеется
другая в ней птицей бьется

а третья — та в уголок
забилась как уголек

она меня не простит
она еще отомстит

мне светит ее лицо
как со дна колодца — кольцо



Туманная улица

Туманный пригород, как турман.
Как поплавки, милиционеры.
Туман.
Который век? Которой эры?

Все — по частям, подобно бреду.
Людей как будто развинтили…
Бреду.
Вернет — барахтаюсь в ватине.

Носы. Подфарники. Околыши.
Они, как в фодисе, двоятся
Калоши?
Как бы башкой не обменяться!

Так женщина — от губ едва,
двоясь и что-то воскрешая,
Уж не любимая — вдова,
еще твоя, уже — чужая…

О тумбы, о прохожих трусь я…
Венера? Продавец мороженого!..
Друзья?
Ох, эти яго доморощенные!

Ты?! Ты стоишь и щиплешь уши,
одна, в пальто великоватом!—
Усы!?
И иней в ухе волосатом!

Я спотыкаюсь, бьюсь, живу,
туман, туман — не разберешься,
О чью щеку в тумаке трешься?..
Ау!
Туман, туман — не дозовешься…

Как здорово, когда туман рассеивается!



Фиалки

Боги имеют хобби,
бык подкатил к Европе.
Пару веков спустя
голубь родил Христа.
Кто же сейчас в утробе?

Молится Фишер Бобби.
Вертинские вяжут (обе).
У Джоконды улыбка портнишки,
чтоб булавки во рту сжимать.
Любитель гвоздик и флоксов
в Майданеке сжег полглобуса.

Нищий любит сберкнижки
коллекционировать!
Миров — как песчинок в Гоби!
Как ни крути умишком,
мы видим лишь божьи хобби,
нам Главного не познать.

Боги имеют слабости.
Славный хочет бесславности.
Бесславный хлопочет: «Ой бы,
мне бы такое хобби!»

Боги желают кесарева,
кесарю нужно богово.
Бунтарь в министерском кресле,
монашка зубрит Набокова.
А вера в руках у бойкого.

Боги имеют баки —
висят на башке пускай,
как ручка под верхним баком,
воду чтобы спускать.
Не дергайте их, однако.

Но что-то ведь есть в основе?
Зачем в золотом ознобе
ниспосланное с высот
аистовое хобби
женскую душу жмет?

У бога ответов много,
но главный: «Идите к богу!»…

…Боги имеют хобби —
уставши миры вращать,
с лейкой, в садовой робе
фиалки выращивать!

А фиалки имеют хобби
выращивать в людях грусть.
Мужчины стыдятся скорби,
поэтому отшучусь.

«Зачем вас распяли, дядя?!» —
«Чтоб в прятки водить, дитя.
Люблю сквозь ладонь подглядывать
в дырочку от гвоздя».



Художник и модель

Ты кричишь, что я твой изувер,
и, от ненависти хорошея,
изгибаешь, как дерзкая зверь,
голубой позвоночник и шею.

Недостойную фразу твою
не стерплю, побледнею от вздору.
Но тебя я боготворю.
И тебе стать другой не позволю.

Эй, послушай! Покуда я жив,
жив покуда,
будет люд тебе в храмах служить,
на тебя молясь, на паскуду.


1973


Эскиз поэмы

     I

22-го бросилась женщина из застрявшего лифта,
где не существенно —
                  важно в Москве —
тронулся лифт
             гильотинною бритвой
по голове!

Я подымаюсь.
         Лестница в пятнах.
                         Или я спятил?
                                  И так до дверей.
Я наступаю рифлеными пятками
по крови твоей,
          по крови твоей,
                      по крови твоей...

«Милая, только выживи, вызволись из озноба,
если возможно — выживи, ежели невозможно —
выживи,
     тут бы чудо!— лишь неотложку вызвали...
выживи!..
      как я хамил тебе, милая, не покупал миндалю,
      милая, если только —
                           шагу не отступлю...
      Если только...»

     II

«Милый, прости меня, так послучалось,
Просто сегодня
все безысходное — безысходней,
наипечальнейшее — печальней.

Я поняла — неминуема крышка
в этом колодце,
где любят — не слишком,
                   крикнешь — не слышно,
ни одна сволочь не отзовется!

Все окружается сеткой железной.
          Милый, ты рядом. Нет, не пускает.
Сердце обрежешь, но не пролезешь.
Сетка узка мне.

Ты невиновен, любимый, пожалуй.
Невиноватые — виноватей.
Бьемся об сетку немилых кроватей.
Ну, хоть пожара бы!

Я понимаю, это не метод.
Непоправимое непоправимо.
Но неужели, чтобы заметили —
надо, чтоб голову раскроило?!

Меня не ищи. Ты узнаешь о матери,
что я уехала в Алма-Ату.
Со следующей женщиной будь повнимательней.
Не проморгай ее, женщину ту...»

     III

Открылись раны —
              не остановишь,—
                         но сокровенно

открылось что-то,
              свежо и ноюще,
                         страшней, чем вены.

Уходят чувства,
            мужья уходят,
                  их не удержишь,

уходит чудо,
        как в почву воды,
                     была — и где же?

Мы как сосуды
           налиты синим,
                  зеленым, карим,

друг в друга сутью,
                что в нас носили,
                          перетекаем.

Ты станешь синей,
        я стану карим,
                а мы с тобою

непрерываемо переливаемы
                 из нас — в другое.

В какие ночи,
        какие виды,
             чьих астрономищ?

Не остановишь —
         остановите!—
                не остановишь.

Текут дороги,
         как тесто город,
                  дома текучи,

и чьи-то уши
        текут как хобот.
                  А дальше — хуже!
А дальше...

Все течет. Все изменяется.
                Одно переходит в другое.

Квадраты расползаются в эллипсы.
Никелированные спинки кроватей
        текут, как разварившиеся макароны.
Решетки тюрем свисают,
        как кренделя или аксельбанты.

Генри Мур,
        краснощекий английский ваятель,
                носился по биллиардному сукну
                        своих подстриженных газонов.

Как шары блистали скульптуры,
но они то расплывались как флюс, то принимали
        изящные очертания тазобедренных суставов.
«Остановитесь!— вопил Мур.— Вы прекрасны!..»—
Не останавливались.

По улицам проплыла стайка улыбок.

На мировой арене, обнявшись, пыхтели два борца.
Черный и оранжевый.
Их груди слиплись. Они стояли, походя сбоку
            на плоскогубцы, поставленные на попа.

Но-о ужас!
       На оранжевой спине угрожающе проступали
                                        черные пятна.

Просачивание началось.
        Изловчившись, оранжевый крутил ухо
                                        соперника
        и сам выл от боли —
                 это было его собственное ухо.
Оно перетекло к противнику.

Мцхетский замок
        сползал
          по морщинистой коже плоскогорья,
                как мутная слеза
                        обиды за человечество.

Букашкина выпустили.
Он вернулся было в бухгалтерию,
        но не смог ее обнаружить,
                она, реорганизуясь, принимала новые формы.

Дома он не нашел спичек.
        Спустился ниже этажом.
                        Одолжить.
В чужой постели колыхалась мадам Букашкина.
«Ты как здесь?»
«Сама не знаю — наверно, протекла через потолок».

Вероятно, это было правдой.
        Потому что на ее разомлевшей коже,
                как на разогревшемся асфальте,
                        отпечаталась чья-то пятерня с перстнем.
                                И почему-то ступня.
Радуга,
зацепившись за два каких-то гвоздя в небе,
        лучезарно провисала,
                как ванты Крымского моста.
Вождь племени Игого-жо искал новые формы
        перехода от феодализма к капитализму.
Все текло вниз, к одному уровню,
                         уровню моря.
Обезумевший скульптор носился,
        лепил,
           придавая предметам одному ему понятные
                        идеальные очертания,
но едва вещи освобождались
                от его пальцев,
как они возвращались к прежним формам,
        подобно тому, как расправляются грелки или
                резиновые шарики клизмы.

Лифт стоял вертикально над половодьем, как ферма
                               по колена в воде.
«Вверх — вниз!»
Он вздымался, как помпа насоса,
«Вверх — вниз»,
Он перекачивал кровь планеты.

«Прячьте спички в местах, недоступных детям».
Но места переместились и стали доступными.
«Вверх — вниз».

Фразы бессильны. Словаслилисьводнуфразу.
Согласные растворились.
Остались одни гласные.
«Оаыу аоии оааоиаые!..»

        Это уже кричу я.
        Меня будят. Суют под мышку ледяной градусник.
        Я с ужасом гляжу на потолок.
        Он квадратный.

     P. S.

Мне снится сон. Я погружен
на дно огромной шахты лифта.
Дамоклово,
        неумолимо
мне на затылок
мчится
он!

Вокруг кабины бьется свет,
как из квадратного затменья,
чужие смех и оживленье...
нет, я узнаю ваш гул участливый,
герои моего пера,
Букашкин, банщица с ушатом,
пенсионер Нравоучатов,
ах, милые, etc,

я создал вас, я вас тиранил,
к дурацким вынуждал тирадам,
благодарящая родня
несется лифтом
на меня,

я в клетке бьюсь, мой голос пуст,
проносится в мозгу истошном,
что я, и правда, бед источник,
пусть!..

Но в миг, когда меня сомнет,
мне хорошо непостижимо,
что ты сегодня не со мной.
И тем оставлена для жизни.


1965


* * *

Я — двоюродная жена.
У тебя — жена родная!
Я сейчас тебе нужна.
Я тебя не осуждаю.

У тебя и сын и сад.
Ты, обняв меня за шею,
поглядишь на циферблат —
даже пикнуть не посмею.

Поезжай ради Христа,
где вы снятые в обнимку.
Двоюродная сестра,
застели ему простынку!

Я от жалости забьюсь.
Я куплю билет на поезд.
В фотографию вопьюсь.
И запрячу бритву в пояс.





Всего стихотворений: 49



Количество обращений к поэту: 6446





Последние стихотворения


Рейтинг@Mail.ru russian-poetry.ru@yandex.ru

Русская поэзия