Русская поэзия
Русские поэтыБиографииСтихи по темам
Случайное стихотворениеСлучайная цитата
Рейтинг русских поэтовРейтинг стихотворений

Русская поэзия >> Ольга Фёдоровна Берггольц

Ольга Фёдоровна Берггольц (1910-1975)


  • Биография

    Все стихотворения на одной странице


    Август 1942 года

    Печаль войны все тяжелей, все глубже,
    все горестней в моем родном краю.
    Бывает, спросишь собственную душу:
    — Ну, как ты, что? —
    И слышишь:
    — Устаю…—
    Но не вини за горькое признанье
    души своей и не пугайся, нет.
    Она такое приняла страданье
    за этот год, что хватит на сто лет.
    И только вспомни, вспомни сорок первый:
    неудержимо двигался фашист,
    а разве — хоть на миг — ослабла вера
    не на словах, а в глубине души?
    Нет. Боль и стыд нежданных поражений
    твоя душа сполна перенесла
    и на путях печальных отступлений
    невиданную твердость обрела.
    …И вот — опять…
    О, сводки с юга, утром!
    Как будто бы клещами душу рвут.
    Почти с молитвой смотришь в репродуктор:
    — Скажи, что Грозного не отдадут!
    — Скажи, скажи, что снова стала нашей
    Кубань, Ростов и пламенный Донбасс.
    — Скажи, что англичане от Ламанша
    рванулись на Германию сейчас! —
    …Но как полынью горем сводки дышат.
    Встань и скажи себе, с трудом дыша:
    — Ты, может быть, еще не то услышишь,
    и все должна перенести душа.
    Ты устаешь? Ты вся в рубцах и ранах?
    Все так. Но вот сейчас, наедине,
    не людям — мне клянись, что не устанешь,
    пока твое Отечество в огне.
    Ты русская— дыханьем, кровью, думой.
    В тебе соединились не вчера
    мужицкое терпенье Аввакума
    и царская неистовость Петра…
    …Такая, отграненная упорством,
    твоя душа нужна твоей земле…
    Единоборство? — Пусть единоборство!
    Мужайся, стой, крепись и — одолей.


    Армия

    Мне скажут — Армия… Я вспомню день — зимой,
    январский день сорок второго года.
    Моя подруга шла с детьми домой —
    они несли с реки в бутылках воду.
    Их путь был страшен,
    хоть и недалек.
    И подошел к ним человек в шинели,
    взглянул —
    и вынул хлебный свой паек,
    трехсотграммовый, весь обледенелый,
    и разломил, и детям дал чужим,
    и постоял, пока они поели.
    И мать рукою серою, как дым,
    дотронулась до рукава шинели.
    Дотронулась, не посветлев в лице…
    Не видал мир движенья благородней!
    Мы знали все о жизни наших армий,
    стоявших с нами в городе, в кольце.
    …Они расстались. Мать пошла направо,
    боец вперед — по снегу и по льду.
    Он шел на фронт, за Нарвскую заставу,
    от голода качаясь на ходу.
    Он шел на фронт, мучительно палим
    стыдом отца, мужчины и солдата:
    огромный город умирал за ним
    в седых лучах январского заката.
    Он шел на фронт, одолевая бред,
    все время помня — нет, не помня — зная,
    что женщина глядит ему вослед,
    благодаря его, не укоряя.
    Он снег глотал, он чувствовал с досадой,
    что слишком тяжелеет автомат,
    добрел до фронта и попал в засаду
    на истребленье вражеских солдат…
    …Теперь ты понимаешь — почему
    нет Армии на всей земле любимей,
    нет преданней ее народу своему,
    великодушней и непобедимей!


    Бабье лето

    Есть время природы особого света,
    неяркого солнца, нежнейшего зноя.
    Оно называется
                 бабье лето
    и в прелести спорит с самою весною.
    
    Уже на лицо осторожно садится
    летучая, легкая паутина...
    Как звонко поют запоздалые птицы!
    Как пышно и грозно пылают куртины!
    
    Давно отгремели могучие ливни,
    всё отдано тихой и темною нивой...
    Всё чаще от взгляда бываю счастливой,
    всё реже и горше бываю ревнивой.
    
    О мудрость щедрейшего бабьего лета,
    с отрадой тебя принимаю... И всё же,
    любовь моя, где ты, аукнемся, где ты?
    А рощи безмолвны, а звезды всё строже...
    
    Вот видишь - проходит пора звездопада,
    и, кажется, время навек разлучаться...
    ...А я лишь теперь понимаю, как надо
    любить, и жалеть, и прощать, и прощаться.


    Баллада о младшем брате

    Его ввели в германский штаб,
    и офицер кричал:
    — Где старший брат? Твой старший брат!
    Ты знаешь — отвечай!
    
    А он любил ловить щеглят,
    свистать и петь любил,
    и знал, что пленники молчат,—
    так брат его учил.
    
    Сгорел дотла родимый дом,
    в лесах с отрядом брат.
    — Живи,— сказал,— а мы придем,
    мы все вернем назад.
    
    Живи, щегленок, не скучай,
    пробьет победный срок…
    По этой тропочке таскай
    с картошкой котелок.
    
    В свинцовых пальцах палача
    безжалостны ножи.
    Его терзают и кричат:
    — Где старший брат? Скажи!
    
    Молчать — нет сил. Но говорить —
    нельзя… И что сказать?
    И гнев бессмертный озарил
    мальчишечьи глаза.
    — Да, я скажу, где старший брат.
    Он тут, и там, и здесь.
    Везде, где вас, врагов, громят,
    мой старший брат—везде.
    Да, у него огромный рост,
    рука его сильна.
    Он достает рукой до звезд
    и до морского дна.
    Он водит в небе самолет,
    на крыльях — по звезде,
    из корабельных пушек бьет
    и вражий танк гранатой рвет…
    Мой брат везде, везде.
    Его глаза горят во мгле
    всевидящим огнем.
    Когда идет он по земле,
    земля дрожит кругом.
    Мой старший брат меня любил.
    Он все возьмет назад…—
    …И штык фашист в него вонзил.
    И умер младший брат.
    И старший брат о том узнал.
    О, горя тишина!..
    — Прощай, щегленок, — он сказал,—
    ты постоял за нас!
    
    Но стисни зубы, брат Андрей,
    молчи, как он молчал.
    И вражьей крови не жалей,
    огня и стали не жалей,—
    отмщенье палачам!
    За брата младшего в упор
    рази врага сейчас,
    за младших братьев и сестер,
    не выдававших нас!


    Октябрь 1941

    Беатриче

    В небе грозно бродят тучи,
    закрываю Данте я...
    В сумрак стройный и дремучий
    входит комната моя...
    
    Часто-часто сердце кличет
    в эти злые вечера:
    Беатриче, Беатриче,
    неизвестная сестра...
    
    Почему у нас не могут
    так лелеять и любить?
    Даже радость и тревогу
    не укроешь от обид...
    
    Почему у нас не верят,
    а позорно и смешно
    так любить, как Алигьери
    полюбил тебя — давно?..
    
    Тупорылыми словами
    может броситься любой,
    заклеймили сами, сами
    эту строгую любовь...
    
    И напрасно сердце кличет,
    затихая ввечеру,
    Беатриче, Беатриче,
    непонятную сестру.


    7 октября 1927

    В Сталинграде

    Здесь даже давний пепел так горяч,
    что опалит - вдохни,
                      припомни,
                             тронь ли...
    Но ты, ступая по нему, не плачь
    и перед пеплом будущим не дрогни...


    1952

    Вечерняя станция

    Вечерняя станция.
    желтая заря…
    По перрону мокрому
    я ходила зря.
    Никого не встречу я,
    никого, никого.
    лучшего товарища,
    друга моего…
    Никуда не еду я
    никуда, никуда…
    Не блеснут мне полночью
    чужие города.
    Спутника случайного
    мне не раздобыть,
    легкого, бездомного
    сердца не открыть.
    Сумерки сгущаются,
    ноют провода.
    Над синими рельсами
    поднялась звезда.
    Недавней грозою
    пахнет от дорог.
    Малые лягушечки
    скачут из-под ног.


    Грипп

    Эти сны меня уморят
       в злой тоске!..
    Снилось мне, что я у моря,
       на песке...
    И мельтешит альбатросов
       белизна,
    И песков сырую россыпь
       мнет волна.
    Я одна на побережье,
       на песке.
    Чей-то парус небо режет
       вдалеке...
    И густое солнце стелет
       зной вокруг...
    ...Я очнулась на постели
       вся в жару...
    Но вокруг еще — кораллы,
       моря хрип...
    Мне сказали — захворала!
       Это — грипп...
    «Да, конечно, это климат
       подкачал...
    Ты просил меня, любимый,
       не скучать.
    Я старалась не заплакать
       при тебе...
    Но зачем такая слякоть,
       свист в трубе?!
    Я боюсь — меня уморят
       города...
    Мы с тобой увидим море
       скоро... да?»


    31 января 1927

    Два стихотворения дочерям

    1
    
    Сама я тебя отпустила,
    сама угадала конец,
    мой ласковый, рыженький, милый,
    мой первый, мой лучший птенец…
    
    Как дико пустует жилище,
    как стынут объятья мои:
    разжатые руки не сыщут
    веселых ручонок твоих.
    
    Они ль хлопотали, они ли,
    теплом озарив бытие,
    играли, и в ладушки били,
    и сердце держали мое?
    
    Зачем я тебя отпустила,
    зачем угадала конец,
    мой ласковый, рыженький, милый,
    мой первый, мой лучший птенец?
    
    2
    
    На Сиверской, на станции сосновой,
    какой мы страшный месяц провели,
    не вспоминая, не обмолвясь словом
    о холмике из дерна и земли.
    Мы обживались, будто новоселы,
    всему учились заново подряд
    на Сиверской, на станции веселой,
    в краю пилотов, дюн и октябрят.
    А по кустам играли в прятки дети,
    парашютисты прыгали с небес,
    фанфары ликовали на рассвете,
    грибным дождем затягивало лес,
    и кто-то маленький, не уставая,
    кричал в соседнем молодом саду
    баском, в ладошки: «Майя, Майя! Майя!..»
    И отзывалась девочка: «Иду…»


    Европа. Война 1940 года

           Илье Эренбургу
    
             1
    
    Забыли о свете
           вечерних окон,
    задули теплый рыжий очаг,
    как крысы, уходят
               глубоко-глубоко
    в недра земли и там молчат.
    А над землею
          голодный скрежет
    железных крыл,
            железных зубов
    и визг пилы: не смолкая, режет
    доски железные для гробов.
    Но всё слышнее,
             как плачут дети,
    ширится ночь, растут пустыри,
    и только вдали на востоке светит
    узенькая полоска зари.
    И силуэтом на той полоске
    круглая, выгнутая земля,
    хата, и тоненькая березка,
    и меченосные стены Кремля.
    
             2
    
    Я не видала высоких крыш,
    черных от черных дождей.
    Но знаю
         по смертной тоске своей,
    как ты умирал, Париж.
    
    Железный лязг и немая тишь,
    и день похож на тюрьму.
    Я знаю, как ты сдавался, Париж,
    по бессилию моему.
    
    Тоску не избудешь,
                  не заговоришь,
    но всё верней и верней
    я знаю по ненависти своей,
    как ты восстанешь, Париж!
    
             3
    
    Быть может, близко сроки эти:
    не рев сирен, не посвист бомб,
    а тишину услышат дети
    в бомбоубежище глухом.
    И ночью, тихо, вереницей
    из-под развалин выходя,
    они сперва подставят лица
    под струи щедрого дождя.
    И, точно в первый день творенья,
    горячим будет дождь ночной,
    и восклубятся испаренья
    над взрытою корой земной.
    И будет ветер, ветер, ветер,
    как дух, носиться над водой...
    ...Все перебиты. Только дети
    спаслись под выжженной землей.
    Они совсем не помнят года,
    не знают — кто они и где.
    Они, как птицы, ждут восхода
    и, греясь, плещутся в воде.
    А ночь тиха, тепло и сыро,
    поток несет гряду костей...
    Вот так настанет детство мира
    и царство мудрое детей.
    
             4
    
    Будет страшный миг
    будет тишина.
    Шепот, а не крик:
    «Кончилась война...»
    
    Темно-красных рек
    ропот в тишине.
    И ряды калек
    в розовой волне...
    
             5
    
    Его найдут
          в долине плодородной,
    где бурных трав
             прекрасно естество,
    и удивятся силе благородной
    и многослойной ржавчине его.
    Его осмотрят
         с трепетным вниманьем,
    поищут след — и не найдут
                         следа,
    потом по смутным песням
                      и преданьям
    определят:
         он создан для труда.
    И вот отмоют
             ржавчины узоры,
    бессмертной крови сгустки
                         на броне,
    прицепят плуги,
             заведут моторы
    и двинут по цветущей целине.
    И древний танк,
             забыв о нашей ночи,
    победным ревом
              сотрясая твердь,
    потащит плуги,
              точно скот рабочий,
    по тем полям, где нес
                   огонь и смерть.
    
             6
    
    Мечи острим и готовим латы
    затем, чтоб миру предстала Ты
    необоримой, разящей,
                   крылатой,
    в сиянье Возмездия и Мечты.
    К тебе взывают сестры и жены,
    толпа обезумевших матерей,
    и дети,
        бродя в городах сожженных,
    взывают к тебе:
               «Скорей, скорей!»
    Они обугленные ручонки
    тянут к тебе во тьме, в ночи...
    Во имя
       счастливейшего ребенка
    латы готовим, острим мечи.
    Всё шире ползут
               кровавые пятна,
    в железном прахе земля,
                       в пыли...
    Так будь же готова
                 на подвиг ратный —
    освобожденье всея земли!


    1940

    * * *

    ...Ещё редактор книжки не листает
    с унылой и значительною миной,
    и расторопный критик не ругает
    в статье благонамеренной и длинной,
    и я уже не потому печальна:
    нет, всё, что днями трудными сияло,
    нет, всё, что горько плакало ночами,—
    не выплакала я, не рассказала.
    
    Я — не они — одна об этом знаю!
    О тайны сердца, зреющего в бури!
    Они ревнуют, и они ж взывают
    к стихам...
          И ждут, чело нахмурив...


    1940

    Здравствуй

    Сердцем, совестью, дыханьем,
    Всею жизнью говорю тебе:
    «Здравствуй, здравствуй.
    Пробил час свиданья,
    Светозарный час в людской судьбе.
    Я четыре года самой гордой —
    Русской верой — верила, любя,
    Что дождусь —
    Живою или мертвой,
    Все равно, —
    Но я дождусь тебя.
    Пусть же твой огонь неугасимый
    В каждом сердце светит и живет
    Ради счастья Родины любимой,
    Ради гордости твоей, Народ.


    Из блокнота сорок первого года

    В бомбоубежище, в подвале,
    нагие лампочки горят...
    Быть может, нас сейчас завалит,
    Кругом о бомбах говорят...
    ...Я никогда с такою силой,
    как в эту осень, не жила.
    Я никогда такой красивой,
    такой влюбленной не была.


    Измена

    Не наяву, но во сне, во сне
    я увидала тебя: ты жив.
    Ты вынес все и пришел ко мне,
    пересек последние рубежи.
    
    Ты был землею уже, золой,
    славой и казнью моею был.
    Но, смерти назло
    и жизни назло,
    ты встал из тысяч
    своих могил.
    
    Ты шел сквозь битвы, Майданек, ад,
    сквозь печи, пьяные от огня,
    сквозь смерть свою ты шел в Ленинград,
    дошел, потому что любил меня.
    
    Ты дом нашел мой, а я живу
    не в нашем доме теперь, в другом,
    и новый муж у меня — наяву…
    О, как ты не догадался о нем?!
    
    Хозяином переступил порог,
    гордым и радостным встал, любя.
    А я бормочу: «Да воскреснет бог»,
    а я закрещиваю тебя
    крестом неверующих, крестом
    отчаянья, где не видать ни зги,
    которым закрещен был каждый дом
    в ту зиму, в ту зиму, как ты погиб…
    
    О друг,— прости мне невольный стон:
    давно не знаю, где явь, где сон…


    * * *

    К сердцу Родины руку тянет
    трижды проклятый миром враг.
    На огромнейшем поле брани
    кровь отметила каждый шаг.
    
    О, любовь моя, жизнь и радость,
    дорогая моя земля!
    Из отрезанного Ленинграда
    вижу свет твоего Кремля.
    
    Пятикрылые вижу звезды,
    точно стали еще алей.
    Сквозь дремучий, кровавый воздух
    вижу Ленинский Мавзолей.
    
    И зарю над стеною старой,
    и зубцы ее, как мечи.
    И нетленный прах коммунаров
    снова в сердце мое стучит.
    
    Наше прошлое, наше дерзанье,
    все, что свято нам навсегда,—
    на разгром и на поруганье
    мы не смеем врагу отдать.
    
    Если это придется взять им,
    опозорить свистом плетей,
    пусть ложится на нас проклятье
    наших внуков и их детей!
    
    Даже клятвы сегодня мало.
    Мы во всем земле поклялись.
    Время смертных боев настало —
    будь неистов. Будь молчалив.
    
    Всем, что есть у тебя живого,
    чем страшна и прекрасна жизнь
    кровью, пламенем, сталью, словом,—
    задержи врага. Задержи!


    * * *

    Какая темная зима,
    какие долгие метели!
    Проглянет солнце еле-еле -
    и снова ночь, и снова тьма...
    
    Какая в сердце немота,
    ни звука в нем, ни стона даже...
    Услышит смерть - и то не скажет.
    И кто б ответил? Пустота...
    О нет, не та зима, не та...
    
    И даже нежности твоей
    возврат нежданный и летучий,
    зачем он мне? Как эти тучи:
    под ними жизнь еще темней,
    а мне уже не стать певучей.
    
    Но разве же не я сама
    себе предсказывала это,
    что вот придет совсем без света,
    совсем без радости зима?..


    1949

    * * *

    Когда ж ты запоешь, когда
    откроешь крылья перед всеми?
    О, возмести хоть миг труда
    в глухонемое наше время!
    Я так молю — спеша, скорбя,
    молю невнятно, немо, глухо...
    Я так боюсь забыть тебя
    под непрерывной пыткой духа.
    Чем хочешь отомсти: тюрьмой,
    безмолвием, подобным казни,
    но дай хоть раз тебя — самой,
    одной —
           прослушать без боязни.
    . . . . . . . . . . . . . . .


    1951

    Листопад

    Осенью в Москве на бульварах вывешивают дощечки 
    с надписью «Осторожно, листопад!»
    
    Осень, осень! Над Москвою
    Журавли, туман и дым.
    Златосумрачной листвою
    Загораются сады.
    И дощечки на бульварах
    всем прохожим говорят,
    одиночкам или парам:
    «Осторожно, листопад!»
    
    О, как сердцу одиноко
    в переулочке чужом!
    Вечер бродит мимо окон,
    вздрагивая под дождем.
    Для кого же здесь одна я,
    кто мне дорог, кто мне рад?
    Почему припоминаю:
    «Осторожно, листопад»?
    
    Ничего не нужно было,-
    значит, нечего терять:
    даже близким, даже милым,
    даже другом не назвать.
    Почему же мне тоскливо,
    что прощаемся навек,
    Невеселый, несчастливый,
    одинокий человек?
    
    Что усмешки, что небрежность?
    Перетерпишь, переждешь…
    Нет — всего страшнее нежность
    на прощание, как дождь.
    Темный ливень, теплый ливень
    весь — сверкание и дрожь!
    Будь веселым, будь счастливым
    на прощание, как дождь.
    
    …Я одна пойду к вокзалу,
    провожатым откажу.
    Я не все тебе сказала,
    но теперь уж не скажу.
    Переулок полон ночью,
    а дощечки говорят
    проходящим одиночкам:
    «Осторожно, листопад»…


    Марш оловянных солдатиков

    Эй, солдат, смелее в путь-дорожку!
    Путь-дорожка огибает мир.
    Все мы дети Оловянной Ложки,
    и ведет нас Юный Командир.
    
       Гремят наши пушки,
       штыки блестят!
       Хорошая игрушка,
       дешевая игрушка —
       коробочка солдат.
    
    Командир моложе всех в квартире,
    но храбрей не сыщешь молодца!
    При таком хорошем командире
    рады мы сражаться до конца.
    
       Гремят наши пушки,
       штыки блестят!
       Отличная игрушка,
       любимая игрушка —
       коробочка солдат.
    
    Всех врагов мы сломим понемножку,
    все углы мы к вечеру займем,
    и тогда об Оловянной Ложке
    и о Командире мы споем.
    
       Гремят наши пушки,
       штыки блестят!
       Первейшая игрушка,
       храбрейшая игрушка —
       коробочка солдат!


    1940

    Молодость

    …Вот когда я тебя воспою,
    назову дорогою подругою,
    юность канувшую мою,
    быстроногую, тонкорукую.
    О заставских черемух плен,
    комсомольский райком в палисаде,
    звон гитар у кладбищенских стен,
    по кустарникам звезды в засаде!
    Не уйти, не раздать, не избыть
    этот гнет молодого томленья,
    это грозное чувство судьбы,
    так похожее на вдохновенье.
    Ты мерещилась всюду, судьба:
    в порыжелом военном плакате,
    в бурном, взрывчатом слове «борьба»,
    в одиночестве на закате.
    Как пушисты весной тополя,
    как бессонницы неодолимы,
    как близка на рассвете земля,
    а друзья далеки и любимы.
    А любовь? Как воздух и свет,
    как дыхание — всюду с тобою,
    нет конца ей, выхода нет,—
    о крыло ее голубое!
    Вот когда я тебя воспою,
    назову дорогою подругою,
    юность канувшую мою,
    быстроногую, тонкорукую…


    * * *

    Мы предчувствовали полыханье
    этого трагического дня.
    Он пришел. Вот жизнь моя, дыханье.
    Родина! Возьми их у меня!
    
    Я и в этот день не позабыла
    горьких лет гонения и зла,
    но в слепящей вспышке поняла:
    это не со мной - с Тобою было,
    это Ты мужалась и ждала.
    
    Нет, я ничего не позабыла!
    Но была б мертва, осуждена,-
    встала бы на зов Твой из могилы,
    все б мы встали, а не я одна.
    
    Я люблю Тебя любовью новой,
    горькой, всепрощающей, живой,
    Родина моя в венце терновом,
    с темной радугой над головой.
    
    Он настал, наш час,
                и что он значит -
    только нам с Тобою знать дано.
    Я люблю Тебя - я не могу иначе,
    я и Ты по-прежнему - одно.


    Июнь 1941

    * * *

    На собранье целый день сидела -
        то голосовала, то лгала...
    Как я от тоски не поседела?
        Как я от стыда не померла?..
    Долго с улицы не уходила -
        только там сама собой была.
    В подворотне - с дворником курила,
        водку в забегаловке пила...
    В той шарашке двое инвалидов
        (в сорок третьем брали Красный Бор)
    рассказали о своих обидах,-
        вот - был интересный разговор!
    Мы припомнили между собою,
        старый пепел в сердце шевеля:
    штрафники идут в разведку боем -
        прямо через минные поля!..
    Кто-нибудь вернется награжденный,
        остальные лягут здесь - тихи,
    искупая кровью забубенной
        все свои н е б ы в ш и е грехи!
    И соображая еле-еле,
        я сказала в гневе, во хмелю:
    "Как мне наши праведники надоели,
        как я наших грешников люблю!"


    Надежда

    Я все еще верю, что к жизни вернусь,-
    однажды на раннем рассвете проснусь.
    На раннем, на легком, в прозрачной росе,
    где каплями ветки унизаны все,
    и в чаше росянки стоит озерко,
    и в нем отражается бег облаков,
    и я, наклоняясь лицом молодым,
    смотрю как на чудо на каплю воды,
    и слезы восторга бегут, и легко,
    и виден весь мир далеко-далеко…
    Я все еще верю, что раннее утро,
    знобя и сверкая, вернется опять
    ко мне — обнищавшей, безрадостно-мудрой,
    не смеющей радоваться и рыдать…


    * * *

    Нет, не наступит примирения
    с твоею гибелью, поверь.
    Рубеж безумья и прозренья
    так часто чувствую теперь.
    Мне всё знакомей, всё привычней
    у края жизни быть одной,
    где, точно столбик пограничный,
    дощечка с траурной звездой.
    Шуршанье листьев прошлогодних...
    Смотрю и знаю: подхожу
    к невидимому рубежу.
    Страшнее сердцу — и свободней.
    Еще мгновенье — и понятной
    не только станет смерть твоя,
    но вся бесцельность, невозвратность,
    неудержимость бытия.
    ...И вдруг разгневанная сила
    отбрасывает с рубежа,
    и только на могиле милой
    цветы засохшие дрожат...


    * * *

    Ни до серебряной и ни до золотой,
    всем ясно, я не доживу с тобой.
    Зато у нас железная была -
    по кромке смерти на войне прошла.
    Всем золотым ее не уступлю:
    всё так же, как в железную, люблю.


    1949

    * * *

    О, не оглядывайтесь назад,
    на этот лед, на эту тьму;
    там жадно ждет вас чей-то взгляд,
    не сможете вы не ответить ему.
    
    Вот я оглянулась сегодня… Вдруг
    вижу: глядит на меня изо льда
    живыми глазами живой мой друг,
    единственный мой — навсегда, навсегда.
    
    А я и не знала, что это так.
    Я думала, что дышу иным.
    Но, казнь моя, радость моя, мечта,
    жива я только под взглядом твоим!
    
    Я только ему еще верна,
    я только этим еще права:
    для всех живущих — его жена,
    для нас с тобою — твоя вдова.


    Обещание

    ..Я недругов смертью своей не утешу,
    чтоб в лживых слезах захлебнуться могли.
    Не вбит еще крюк, на котором повешусь.
    Не скован. Не вырыт рудой из земли.
    Я встану над жизнью бездонной своею,
    над страхом ее, над железной тоскою...
    Я знаю о многом. Я помню. Я  смею.
    Я тоже чего-нибудь страшного стою...


    1952

    Осень

    Мне осень озерного края,
    как милая ноша, легка.
    Уж яблочным соком играя,
    веселая плоть налита.
    Мы взяли наш сад на поруки,
    мы зрелостью окружены,
    мы слышим плодов перестуки,
    сорвавшихся с вышины.
    Ты скажешь, что падает время,
    как яблоко ночью в саду,
    как изморозь пала на темя
    в каком неизвестно году…
    Но круглое и золотое,
    как будто одна из планет,
    но яблоко молодое
    тебе протяну я в ответ.
    Оно запотело немного
    от теплой руки и огня…
    Прими его как тревогу,
    как первый упрек от меня.


    * * *

    От сердца к сердцу.
                 Только этот путь
    я выбрала тебе. Он прям и страшен.
    Стремителен. С него не повернуть.
    Он виден всем и славой не украшен.
    . . . . . . . . . . . . . . . . . .
    Я говорю за всех, кто здесь погиб.
    В моих стихах глухие их шаги,
    их вечное и жаркое дыханье.
    Я говорю за всех, кто здесь живет,
    кто проходил огонь, и смерть, и лед,
    я говорю, как плоть твоя, народ,
    по праву разделенного страданья...
    И вот я становлюся многоликой,
    и многодушной, и многоязыкой.
    Но мне же суждено самой собой
    остаться в разных обликах и душах,
    и в чьем-то горе, в радости чужой
    свой тайный стон и тайный шепот слушать
    и знать, что ничего не утаишь...
    Все слышат всё, до скрытого рыданья...
    И друг придет с ненужным состраданьем,
    и посмеются недруги мои.
    
    Пусть будет так. Я не могу иначе.
    Не ты ли учишь, Родина, опять:
    не брать, не ждать и не просить подачек
    за счастие творить и отдавать.
    
    ...И вновь я вижу все твои приметы,
    бессмертный твой, кровавый, горький зной,
    сорок второй, неистовое лето
    и все живое, вставшее стеной
    на бой со смертью...


    1946

    * * *

    Откуда такое молчание?
    О новый задуманный мир!
    Ты наш, ты желанен, ты чаян,
    Ты Сердца и Разума пир.
    
    Откуда ж молчанье на пире?
    И чаши с вином не стучат,
    И струны безмолвны на лире,
    И гости, потупясь, молчат.


    1940

    Побратимы

                  Михаилу Светлову
    
    Мы шли Сталинградом, была тишина,
    был вечер, был воздух морозный кристален.
    Высоко крещенская стыла луна
    над стрелами строек, над щебнем развалин.
    
    Мы шли по каленой гвардейской земле,
    по набережной, озаренной луною,
    когда перед нами в серебряной мгле,
    чернея, возник монумент Хользунова.
    Так вот он, земляк сталинградцев, стоит,
    участник воздушных боев за Мадрид...
    
    И вспомнилась песня как будто б о нем,
    о хлопце, солдате гражданской войны,
    о хлопце, под белогвардейским огнем
    мечтавшем о счастье далекой страны.
    Он пел, озирая
    родные края:
    "Гренада, Гренада,
    Гренада моя!.. "
    Но только, наверно, ошибся поэт:
    тот хлопец - он белыми не был убит.
    Прошло девятнадцать немыслимых лет -
    он все-таки дрался за город Мадрид.
    И вот он - стоит к Сталинграду лицом
    и смотрит, бессмертный,
                    сквозь годы,
                           сквозь бури
    туда, где на площади Павших Борцов
    испанец лежит - лейтенант Ибаррури.
    Пасионарии сын и солдат,
    он в сорок втором защищал Сталинград,
    он пел, умирая
    за эти края:
    Россия, Россия,
    Россия моя... "
    
    И смотрят друг другу в лицо - на века -
    два побратима, два земляка.


    1952

    Полуночная

    Маятник шатается,
    полночь настает,
    в доме просыпается
    весь ночной народ.
    
    Что там зашуршало,
    что там зашумело?
    Мышка пробежала,
    хвостиком задела...
    
    (Никому не видные,
    тихонькие днем,
    твари безобидные,
    ночью мы живем.)
    
    Слышишь сухонький смычок
    ти-ри-ри, ти-ри-ри?..
    Это я пою, сверчок,—
    тири-ри, тири-ри...
    В темной щелочке сижу,
    скрипку в лапочках держу...
    
    Если вдруг бессонница
    одолеет вас,
    лишнее припомнится,
    страшное подчас,—
    
    слушай тихий скрип смычка —
    тири-ри, тири-ри...
    Слушай песенку сверчка —
    ти-ри-ри, ти-ри-ри...
    
    И тоску постылую
    заглушит сверчок —
    сны увидишь милые:
    пряник и волчок.
    
    Слушай, слушай скрип смычка
    ти-ри-ри, ти-ри-ри...
    Слушай песенку сверчка —
    ти-ри-ри, ти-ри-ри,..


    Осень 1940

    * * *

                   Б. К.
    
    Потеряла я вечером слово,
    что придумала для тебя.
    Начинала снова и снова
    эту песнь — сердясь, любя...
    И уснула в слезах, не веря,
    что увижу к утру во сне,
    как найдешь ты мою потерю,
    начиная песнь обо мне.


    Пусть голосуют дети

    Я в госпитале мальчика видала.
    При нём снаряд убил сестру и мать.
    Ему ж по локоть руки оторвало.
    А мальчику в то время было пять.
    
    Он музыке учился, он старался.
    Любил ловить зеленый круглый мяч…
    И вот лежал — и застонать боялся.
    Он знал уже: в бою постыден плач.
    
    Лежал тихонько на солдатской койке,
    обрубки рук вдоль тела протянув…
    О, детская немыслимая стойкость!
    Проклятье разжигающим войну!
    
    Проклятье тем, кто там, за океаном,
    за бомбовозом строит бомбовоз,
    
    и ждет невыплаканных детских слез,
    и детям мира вновь готовит раны.
    
    О, сколько их, безногих и безруких!
    Как гулко в черствую кору земли,
    не походя на все земные звуки,
    стучат коротенькие костыли.
    
    И я хочу, чтоб, не простив обиды,
    везде, где люди защищают мир,
    являлись маленькие инвалиды,
    как равные с храбрейшими людьми.
    
    Пусть ветеран, которому от роду
    двенадцать лет,
    когда замрут вокруг,
    за прочный мир,
    за счастие народов
    подымет ввысь обрубки детских рук.
    
    Пусть уличит истерзанное детство
    тех, кто войну готовит,- навсегда,
    чтоб некуда им больше было деться
    от нашего грядущего суда.


    Родине

    1
    
    Все, что пошлешь: нежданную беду,
    свирепый искус, пламенное счастье,-
    все вынесу и через все пройду.
    Но не лишай доверья и участья.
    
    Как будто вновь забьют тогда окно
    щитом железным, сумрачным и ржавым…
    Вдруг в этом отчуждении неправом
    наступит смерть — вдруг станет все равно.
    
    2
    
    Не искушай доверья моего.
    Я сквозь темницу пронесла его.
    
    Сквозь жалкое предательство друзей.
    Сквозь смерть моих возлюбленных детей.
    
    Ни помыслом, ни делом не солгу.
    Не искушай — я больше не могу…
    
    3
    
    Изранила и душу опалила,
    лишила сна, почти свела с ума…
    Не отнимай хоть песенную силу,-
    не отнимай,- раскаешься сама!
    
    Не отнимай, чтоб горестный и славный
    твой путь воспеть. Чтоб хоть в немой строке
    мне говорить с тобой, как равной с равной,-
    на вольном и жестоком языке!


    Романс стойкого оловянного солдатика

            1
    
    В синем сапоге,
    на одной ноге,
    я стою пред комнаткой твоей...
    Буки не боюсь,
    не пошелохнусь —
    всюду помню о любви своей!
    
    Пусть и град, и гром,
    пусть беда кругом —
    я таким событьям только рад.
    Охватив ружье,
    с песней про Нее —
    крепче на ноге держись, солдат.
    
            2
    
    В синем сапоге,
    на одной ноге,
    под твоим окошечком стою.
    Буки не боюсь,
    не пошелохнусь,
    охраняю милую мою.
    
    Пусть беда кругом,
    пусть и град, и гром —
    никогда не отступай назад!
    Охватив ружье,
    с песней про Нее —
    крепче на ноге держись, солдат!


    Осень 1940

    Слепой

    Вот ругань плавает, как жир,
    пьяна и самовита.
    Висят над нею этажи,
    гудят под нею плиты,
    и рынок плещется густой,
    как борщ густой и пышный,
    а на углу сидит слепой,
    он важен и напыщен.
    Лицо рябее решета,
    в прорехи брезжит тело.
    А на коленях отперта
    слепая книга смело.
    А женщины сомкнули круг,
    все в горестях, в поту,
    следят за пляской тощих рук
    по бледному листу.
    За потный рыжий пятачок,
    за скудный этот звон
    судьбу любой из них прочтет
    по мягкой книге он.
    И каждая уйдет горда
    слепым его ответом...
    Но сам гадатель не видал
    ни женщин и ни света...
    Всё смыла темная вода...
    К горстям бутылка льнет,
    и влага скользкая тогда
    качает и поет.
    И видит он тогда, что свет
    краснеет густо, вязко,
    что линий не было и нет,
    и нет иной окраски...
    И вот когда он для себя
    на ощупь ждет пророчеств,
    гнусаво матерясь, скорбя,
    лист за листом ворочая.
    Но предсказанья ни к чему,
    и некому сказать,
    что смерть одна вернет ему
    небывшие глаза.


    1927 или 1928

    Спор

    Загорается сыр-бор
    не от засухи — от слова.
    Веселый разговор
    в полуночи выходит снова:
    
    «Ты скажи, скажи, скажи,
    не переламывая рук:
    с кем ты поделила жизнь
    полукруг на полукруг?»
    
    «Ты ответь, ответь, ответь,
    голосу не изменя:
    с кем ты повстречаешь смерть
    без любимой — без меня?»
    
    Сыру-бору нет конца,
    горечь поплыла к заре,
    и вот уж нет у нас лица,
    друг другу не во что смотреть.
    
    Надо, надо, надо знать:
    нас не двое на земле —
    нам со всеми умирать
    и со всеми веселеть…
    
    Холодеет горький бор
    не от ливня, но ответа.
    Веселый разговор
    исходит до рассвета.


    * * *

    ...Третья зона, дачный полустанок,
    у перрона - тихая сосна.
    Дым, туман, струна звенит в тумане,
    невидимкою звенит струна.
    
    Здесь шумел когда-то детский лагерь
    на веселых ситцевых полях...
    Всю в ромашках, в пионерских флагах,
    как тебя любила я, земля!
    
    Это фронт сегодня. Сотня метров
    до того, кто смерть готовит мне.
    Но сегодня - тихо. Даже ветра
    нет совсем. Легко звучать струне.
    
    И звенит, звенит струна в тумане...
    Светлая, невидимая, пой!
    Как ты плачешь, радуешься, манишь,
    кто тебе поведал, что со мной?
    
    Мне сегодня радостно до боли,
    я сама не знаю - отчего.
    Дышит сердце небывалой волей,
    силою расцвета своего.
    
    Знаю, смерти нет: не подкрадется,
    не задушит медленно она,-
    просто жизнь сверкнет и оборвется,
    точно песней полная струна.
    
    ...Как сегодня тихо здесь, на фронте.
    Вот среди развалин, над трубой,
    узкий месяц встал на горизонте,
    деревенский месяц молодой.
    
    И звенит, звенит струна в тумане,
    о великой радости моля...
    Всю в крови,
           в тяжелых, ржавых ранах,
    я люблю, люблю тебя, земля!


    1942

    * * *

    Ты будешь ждать, пока уснут,
    окостенеют окна дома,
    и бледных вишен тишину
    нарушит голос мой знакомый.
    Я прибегу в большом платке,
    с такими жаркими руками,
    чтоб нашей радостной тоске
    кипеть вишневыми цветами…


    Феодосия

                         Юрию Герману
    
    Когда я в мертвом городе искала
    ту улицу, где были мы с тобой,
    когда нашла - и всё же не узнала
    . . . . . . . . . . . . . . . . .
    А сизый прах и ржавчина вокзала!
    
    ...Но был когда-то синий-синий день,
    и душно пахло нефтью, и дрожала
    седых акаций вычурная тень...
    От шпал струился зной - стеклянный,
                                 зримый,-
    дышало море близкое, а друг,
    уже чужой, но всё еще любимый,
    не выпускал моих холодных рук.
    Я знала: всё. Уже ни слов, ни споров,
    ни милых встреч...
                    И всё же будет год:
    один из нас приедет в этот город
    и всё, что было, вновь переживет.
    Обдаст лицо блаженный воздух юга,
    подкатит к горлу незабытый зной,
    на берегу проступит облик друга -
    неистребимой радости земной.
    О, если б кто-то, вставший с нами рядом,
    шепнул, к а к и е движутся года!
    Ведь лишь теперь, на эти камни глядя,
    я поняла, что значит - "никогда",
    что прошлого - и то на свете нет,
    что нет твоих свидетелей отныне,
    что к самому себе потерян след
    для всех, прошедших зоною пустыни...


    * * *

    Чуж-чуженин, вечерний прохожий,
    хочешь — зайди, попроси вина.
    Вечер, как яблоко, — свежий, пригожий,
    теплая пыль остывать должна...
    
    Кружева занавесей бросают
    на подоконник странный узор...
    Слежу по нему, как угасает
    солнце мое меж дальних гор...
    
    Чуж-чуженин, заходи, потолкуем.
    Русый хлеб ждет твоих рук.
    А я все время тоскую, тоскую —
    смыкается молодость в тесный круг.
    
    Расскажи о людях, на меня не похожих,
    о землях далеких, как отрада моя...
    Быть может, ты не чужой, не прохожий,
    быть может, близкий, такой же, как я?
    
    Томится сердце, а что — не знаю.
    Всё кажется — каждый лучше меня;
    всё мнится — завиднее доля чужая,
    и все чужие дороги манят...
    
    Зайди, присядь, обопрись локтями
    о стол умытый — рассказывай мне.
    Я хлеб нарежу большими ломтями
    и занавесь опущу на окне...


    1927 или 1928

    * * *

    Это всё неправда. Ты любим.
    Ты навек останешься моим.
    Ничего тебе я не прощу.
    Милых рук твоих не отпущу.
    А тебе меня не оттолкнуть,
    даже негодуя и скорбя.
    Как я вижу твой тернистый путь,
    скрытый, неизвестный для тебя.
    Только мне под силу, чтоб идти —
    мне — с тобой по твоему пути…


    * * *

    …Я буду сегодня с тобой говорить,
    товарищ и друг мой ленинградец,
    о свете, который над нами горит,
    о нашей последней отраде.
    
    Товарищ, нам горькие выпали дни,
    грозят небывалые беды,
    но мы не забыты с тобой, не одни, —
    и это уже победа.
    
    Смотри — материнской тоской полна,
    за дымной грядой осады,
    не сводит очей воспаленных страна
    с защитников Ленинграда.
    
    Так некогда, друга отправив в поход,
    на подвиг тяжелый и славный,
    рыдая, глядела века напролет
    со стен городских Ярославна.
    
    Молила, чтоб ветер хоть голос домчал
    до друга сквозь дебри и выси…
    А письма летят к Ленинграду сейчас,
    как в песне, десятками тысяч.
    
    Сквозь пламя и ветер летят и летят,
    их строки размыты слезами.
    На ста языках об одном говорят:
    «Мы с вами, товарищи, с вами!»
    
    А сколько посылок приходит с утра
    сюда, в ленинградские части!
    Как пахнут и варежки, и свитера
    забытым покоем и счастьем…
    
    И нам самолеты послала страна, —
    да будем еще неустанней, —
    их мерная, гулкая песня слышна,
    и видно их крыльев блистанье.
    
    Товарищ, прислушайся, встань, улыбнись
    и с вызовом миру поведай:
    — За город сражаемся мы не одни, —
    и это уже победа.
    
    Спасибо. Спасибо, родная страна,
    за помощь любовью и силой.
    Спасибо за письма, за крылья для нас,
    за варежки тоже спасибо.
    
    Спасибо тебе за тревогу твою, —
    она нам дороже награды.
    О ней не забудут в осаде, в бою
    защитники Ленинграда.
    
    Мы знаем — нам горькие выпали дни,
    грозят небывалые беды,
    но Родина с нами, и мы не одни,
    и нашею будет победа.


    * * *

    Я иду по местам боев.
    Я по улице нашей иду.
    Здесь оставлено сердце мое
    в том свирепо-великом году.
    
    Здесь мы жили тогда с тобой.
    Был наш дом не домом, а дотом,
    окна комнаты угловой —
    амбразурами пулеметам.
    
    И все то, что было вокруг —
    огнь, и лед,
           и шаткая кровля,—
    было нашей любовью, друг,
    нашей гибелью, жизнью, кровью.
    В том году,
          в том бреду,
                 в том чаду,
    в том, уже первобытном, льду,
    я тебя, мое сердце, найду,
    может быть, себе на беду.
    
    Но такое,
         в том льду,
               в том огне,
    ты всего мне сейчас нужней.
    Чтоб сгорала мгновенно ложь —
    вдруг осмелится подойти,—
    чтобы трусость бросало в дрожь,
    в леденящую,— не пройдешь!—
    если встанет вдруг на пути.
    Чтобы лести сказать: не лги!
    Чтоб хуле сказать: не твое!
    Друг, я слышу твои шаги
    рядом, здесь, на местах боев.
    Друг мой,
         сердце мое, оглянись:
    мы с тобой идем не одни.
    Да, идет по местам боев
    поколенье твое и мое,
    и — еще неизвестные нам —
    все пройдут по тем же местам,
    так же помня, что было тут,
    с той железной молитвой пройдут...


    1964

    * * *

    Я никогда не напишу такого
    В той потрясенной, вещей немоте
    ко мне тогда само являлось слово
    в нагой и неподкупной чистоте.
    
    Уже готов позорить нашу славу,
    уже готов на мертвых клеветать
    герой прописки и стандартных справок…
    
    Но на асфальте нашем — след кровавый,
    не вышаркать его, не затоптать…


    * * *

    Я сердце свое никогда не щадила:
    ни в песне, ни в дружбе, ни в горе,
                            ни в страсти...
    Прости меня, милый. Что было, то было
    Мне горько.
    И все-таки всё это - счастье.
    
    И то, что я страстно, горюче тоскую,
    и то, что, страшась небывалой напасти,
    на призрак, на малую тень негодую.
    Мне страшно...
    И все-таки всё это - счастье.
    
    Пускай эти слезы и это удушье,
    пусть хлещут упреки, как ветки в ненастье.
    Страшней - всепрощенье. Страшней - равнодушье.
    Любовь не прощает. И всё это - счастье.
    
    Я знаю теперь, что она убивает,
    не ждет состраданья, не делится властью.
    Покуда прекрасна, покуда живая,
    покуда она не утеха, а - счастье.


    1952



    Всего стихотворений: 47



  • Количество обращений к поэту: 5319





    Последние стихотворения


    Рейтинг@Mail.ru russian-poetry.ru@yandex.ru

    Русская поэзия